Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
Шрифт:
Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь — это я еще понимаю. А если все нормально? По-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох. И все-таки еще страшнее — хаос…
Допустим, мы зарегистрируемся. Но это будет аморально. Поскольку мораль давления не терпит…
Мораль должна органически вытекать из нашей природы. Как это у Шекспира:
«Природа, ты — моя богиня!»
Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…
Так
Тем не менее — вопрос. Кто решится упрекнуть в аморализме ястреба или волка? Кто назовет аморальным — болото, вьюгу или жар пустыни?..
Насильственная мораль — это вызов силам природы. Короче, если я женюсь из чувства долга, это будет аморально…
Однажды Таня позвонила мне сама. По собственной инициативе. С учетом ее характера это была почти диверсия.
— Ты свободен?
— К сожалению, нет, — говорю, — у меня телетайп…
Года три уже я встречаю отказом любое неожиданное предложение. Загадочное слово «телетайп» должно было прозвучать убедительно.
— Брат приехал. Кузен. Я давно хотела вас познакомить.
— Хорошо, — говорю, — приду.
Отчего бы и не познакомиться с выпивающим человеком?!.
Вечером поехал к Тане. Выпил для храбрости. Потом добавил. В семь звонил у ее дверей. И через минуту, после неловкой толчеи в коридоре, увидел брата.
Он расположился, как садятся милиционеры, агитаторы и ночные гости. То есть боком к обеденному столу.
Братец выглядел сильно.
Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо. Купол его был увенчан жесткой и запыленной грядкой прошлогодней травы. Лепные своды ушей терялись в полумраке, форпосту широкого прочного лба не хватало бойниц. Оврагом темнели разомкнутые губы. Мерцающие болотца глаз, подернутые ледяною кромкой, — вопрошали. Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу.
Братец поднялся и крейсером выдвинул левую руку. Я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь.
Затем братец рухнул на скрипнувший стул. Шевельнулись гранитные жернова. Короткое сокрушительное землетрясение на миг превратило лицо человека в руины. Среди которых расцвел, чтобы тотчас завянуть, — бледно-алый цветок его улыбки.
Кузен со значением представился:
— Эрих-Мария.
— Борис, — ответил я, вяло просияв.
— Вот и познакомились, — сказала Таня.
И ушла хлопотать на кухню.
Я молчал, как будто придавленный тяжелой ношей. Затем ощутил на себе взгляд, холодный и твердый, как дуло.
Железная рука опустилась на мое плечо. Пиджачок мой сразу же стал тесен.
Помню, я выкрикнул что-то нелепое. Что-то до ужаса интеллигентное:
— Вы забываетесь, маэстро!
— Молчать! — произнес угрожающе тот, кто сидел напротив. И дальше: — Ты почему не женишься, мерзавец?! Чего виляешь, мразь?!
«Если это моя совесть, — быстро подумал я, — то она весьма и весьма неприглядна…»
Я
Я услышал под окнами дребезжание трамвая. Шевельнув локтями, поправил на себе одежду. Затем сказал как можно более внушительно:
— Але, кузен, пожалуйста, без рук! Я давно собираюсь конструктивно обсудить тему брака. У меня шампанское в портфеле. Одну минуточку…
И я решительно опустил бутылку на гладкий полированный стол…
Так мы и поженились.
Брата, как позднее выяснилось, звали Эдик Малинин. Работал Эдик тренером по самбо в обществе глухонемых.
А тогда я, очевидно, выпил много лишнего. Еще до приезда к Татьяне. Ну и вообразил Бог знает что…
Официально мы зарегистрировались в июне. Перед тем как отправиться на Рижское взморье. Иначе мы не смогли бы прописаться в гостинице…
Шли годы. Меня не печатали. Я все больше пил. И находил для этого все больше оправданий.
Иногда мы подолгу жили на одну лишь Танину зарплату.
В нашем браке соединялись черты размаха и убожества. У нас было два изолированных жилища. На расстоянии пяти трамвайных остановок. У Тани — метров двадцать пять. И у меня две тесных комнатушки — шесть и восемь. Пышно выражаясь — кабинет и спальня.
Года через три мы обменяли все это на приличную двухкомнатную квартиру.
Таня была загадочной женщиной. Я так мало знал о ней, что постоянно удивлялся. Любой факт ее жизни производил на меня впечатление сенсации.
Однажды меня удивило ее неожиданно резкое политическое высказывание. До этого я понятия не имел о ее взглядах. Помню, увидев в кинохронике товарища Гришина, моя жена сказала:
— Его можно судить за одно лишь выражение лица…
Так между нами установилось частичное диссидентское взаимопонимание.
И все же мы часто ссорились. Я становился все более раздражительным. Я был — одновременно — непризнанным гением и страшным халтурщиком. В моем столе хранились импрессионистские новеллы. За деньги же я сочинял литературные композиции на тему армии и флота.
Я знал, что Тане это неприятно.
Бернович назойливо повторял:
— К тридцати годам необходимо разрешить все проблемы за исключением творческих.
Мне это не удавалось. Мои долги легко перешли ту черту, за которой начинается равнодушие. Литературные чиновники давно уже занесли меня в какой-то гнусный список. Полностью реализоваться в семейных отношениях я не хотел и не мог.
Моя жена все чаще заговаривала об эмиграции. Я окончательно запутался и уехал в Пушкинские Горы…
Формально я был холост, здоров, оставался членом Союза журналистов. Принадлежал к симпатичному национальному меньшинству. Моих литературных способностей не отрицали даже Гранин и Рытхэу.