Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести
Шрифт:
Летом и зимой ходил дед Петр в валенках, ватных штанах и полушубке. Вставал он рано. Чуть блеснет полоска зари на востоке, старик выгонял корову и, пока люди спали, норовил попасти ее на сельском кладбище, расположенном рядом с избой, где дед Петр проживал с женой и сыном, заведующим культотделом райисполкома.
Пасти коров на кладбище сельсовета было строго-настрого заказано, поэтому часам к шести, то есть ко всеобщему подъему, дед Петр уводил корову с кладбища на луговину перед районным отделением милиции, садился на бревна, сваленные около избы, и поджидал
Суждения деда Петра в этой области были столь же красочны, сколь и противоречивы. Радио в своей избе дед Петр никогда не выключал, объясняя это тем, что, дескать, радио — штука государственная, поставлена для «вразумления умов», а раз так, то выключать ее — значит идти против государства и вразумления умов. Но радио он слушал не подряд весь день, поэтому представление о том, что делается на свете, у него складывалось, так сказать, кускообразное.
Наслушавшись сына, человека, по понятиям деда Петра, образованного не хуже академика, да к тому же занимавшего ответственный пост, старик употреблял в речи такие обороты, что понять его суждения бывало затруднительно. Никто не слышал, чтобы дед Петр на любой вопрос ответил «да» или «нет». Куда там!
Спросит, к примеру, Мойшинель:
— Хорошо ли спалось, дед?
— Спалось? — ответит тот с глубокомысленным видом. — Спалось, это что обозначает? Это обозначает вхождение человека в противостоящее состояние, когда мозги в контрах: одна половина спать велит, другой — нежелательно. Так сказать, нерв на нерв не попадает, и обе половинки не сходятся впритык. А уж как схлестнутся и изживут деформацию, нерв за нерв зацепится, тут-то человек и засыпает.
— Понятно. Ну, а тебе-то как спалось?
— Поначалу впадал в деформацию, а после того ничего.
— То есть спал?
— Вообще в первоначальной стадии вроде бы… А тут, хвать, земля к солнцу осью поворачивается. И опять начинается деформация мозгов. Одна половинка ко сну тянет, другая, сознательная, велит выгонять на волю предмет животноводства.
Только Мойшинель охотно слушал речи старика. Выложив все это, дед Петр обращался к политике.
Дед — непременный участник всех собраний, заседаний и митингов, где выступал с речами. К тому же не было такого начинания в колхозе, куда бы он не совался о пространными рассуждениями, сути которых понять было совершенно невозможно. Он знал решительно все и все мог объяснить, да так, что от этих объяснений у человека действительно начиналась деформация в мозгах.
Пообедав и вздремнув часок, дед Петр садился на прежнее место и здесь околачивался остаток дня, изводя страшное количество махорки. Однажды Титова застала его на бревнах.
— Слушай, дедушка, опять на тебя жалоба, опять корову на кладбище пускал. Штрафовать тебя собираются.
— Надо смотреть в корень, — неопределенно бубнил дед.
— То есть?
— Что есть кладбище? Трава, а под ней покойники. Трава благоукрашает. Корова ходит, оставляет свои эксперименты, то есть, говоря технически, содействует приумножению
— Тьфу ты! — гневалась Титова. — Вот обложат тебя рубликов на десять за твои «эксперименты», будешь знать, как общественное место коровьим дерьмом поганить.
— Дерьмо это… — начал дед Петр, но Титова, махнув рукой, ушла, а старик остался, поджидая очередную жертву. Ею случайно оказался я.
Я подсел к старику.
— Скажи, сосед, а не ходил ли ты на Питер весной семнадцатого года выручать государя императора, когда его скинули с престола?
— Как подали нам команду… А как же! Как были мы принципиально присягнутые, то и… Очень просто.
— Не генерал ли Иванов командовал вами?
— Генерал — это важнеющий чин. Ух ты!
— Как же это вышло, что вы не дотопали до Питера и не поставили царя обратно?
— Разложимшись…
— Что, что?
— Разложимшись, говорю. Эх ты! — Дед Петр сокрушенно помотал головой.
— Что ж это обозначает?
— Стало быть, разложили нас. Наскрозь. Деформация в мозгах пошла.
— Кто же это постарался? Кто вас разлагал, спрашиваю?
— В очках. В очках были. В отделку разложили.
— И тебя тоже?
— А что я? Я человек общественный. Раз такое, мне-то куда?
Дед Петр часто рассказывал о своей службе при дворце. По его словам выходило, будто Николай II только тем и занимался, что вел нескончаемые беседы со своим верным гвардейцем и папиросами его угощал:
— А портсигар у него золотой был, вот помереть на этом месте. Брильянт-камень на нем с яблоко величиной, и свет от него шел, ровно тебе от электрической лампочки, которая светит, потому что по проводам проистекает…
— Постой, постой, ты уж доскажи насчет портсигара. Подарил бы тебе за верную службу.
— А как же! Даже навязывал, да я отказался. «Ваше инператорское величество, — объясняю я ему, — да куды ж мне при нашей серости такую вещь иметь?» А он мне: «Для интересу, в видах твоей преданности». — «Какой же, — говорю, — интерес такую вещь в портках таскать, каковые с худыми карманами, по нашему невежеству происходящему? Да я в одночасье от страха кончусь: вдруг тяпнут, поскольку народ несообразительный со своим положением в социальном масштабе и тяпает, что плохо лежит, в видах неполучения образовательного ценза?» Государь посмеются, ткнут меня пальчиком в живот, скажут: «Умный ты, однако, поскольку воспроисходишь от коренного населения, где всякое такое случается даже слишком часто». — И во дворец подастся, занятиями побаловаться, министров угостить водкой и грушами дюшес а-ля Мари…
— А что это за груша а-ля Мари?
— Это ихняя матушка вывела на своем огороде такую грушу. А поскольку матушку Марьей звали, они и грушу а-ля Мари назвали.
— Потеха!
Сижу я как-то утром, работаю. Дед Петр, вижу, идет, вытирает о половик валенки, снимает шапочку.
— С добрым утречком проздравляю. Все пишете?
— Пишу.
— Дело важнецкое, но нам не по силам. А зашел я к тебе, Евгеньич, по вопросу мирового оборота.
— Именно?