Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Правовые воззрения А.Ф. Кони
Шрифт:
Способ выражений свидетелей’, их стиль , своеобразие в понимании ими тех или других слов могут быть источником недоразумений и неправильной оценки правдивости их показаний. Для судьи необходимо знать местные выражения. Это важно для избежания опасности в некоторых случаях заблуждений и ошибок. Важно оно и для сохранения изобразительности и жизненного колорита в самом содержании показания, тем более, что это необходимо для суда, решающего дело по внутреннему убеждению и, следовательно, часто руководящегося общим впечатлением от рассказа свидетелей. Поэтому свидетельские показания, передаваемые переводчиком (и иногда, как, например, было на Кавказе — не одним, а двумя и даже тремя), нередко не менее грозят истине своею обесцвеченностью и тусклым характером, чем и показания лживые. Для суда важно не только то, что показывает свидетель, но и как он показывает, важно не то, что видел или слышал какой-то отвлеченный человек, а нужно свидетельство определенной личности, с присущими ей свойствами и своеобразностью. Пред судом предстоит не мертвый фотографический механизм, а живой и восприимчивый человеческий организм. Язык есть наиболее яркое и вместе стойкое проявление личности. «Le stylle c’est l’homme», — говорят французы, «c’estГате» [22]— можно бы во многих случаях не без основания прибавить к этому. Вот почему особенности речи, бытовые названия и самая манера свидетеля выражаться должны останавливать на себе вдумчивое внимание судьи.
Сколько комических, могших, однако, стать и трагическими, сцен приходилось видеть при введении судебной реформы в областях харьковской и казанской судебных палат! Тогда уроженцы столиц, явившиеся в ролях судей и сторон, не понимали, например,
В языке свидетеля очень часто выражается и глубина его способности мышления. Как часто за внешнею словоохотливостью скрывается скудость соображения и отсутствие ясности в представлениях и, наоборот, в сдержанном, кратком слове чувствуется честное к нему отношение и сознание его возможных последствий. Слова Фауста: «wo Begriffe fehlen, da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein» [23]— применимы и к свидетельству на суде. Люди внешнего лоска и полуобразования особенно склонны к пустому многословию; простой человек, хлебнувший городской культуры, любит выражаться витиевато и употреблять слова в странных и неожиданных сочетаниях, но свидетель из простонародья говорит обыкновенно образным и сильным в своей оригинальности языком. Наряду, например, с выражениями полуобразованных свидетелей о «нанесении раны в запальчивости и разгорячении нервных членов», о «страдании падучею болезнью в совокупности крепких напитков», о «невозможности для меры опьянения никакого Реомюра» и о «доведении человека до краеугольных лишений и уже несомненных последствий», приходилось слышать в свидетельствах простых русских людей такие образные выражения и поговорки, как: «они уже и дальше ехать собирались, ан тут и мы — вот они!», «нашего не остается всего ничего», «только и осталось, что лечь на брюхо, да спиной прикрыться», «святым-то кулаком, да по окаянной шее», «все пропил! мать ему купила теперь сюртук и брюки — ну, вот он и опять в пружинах», «да ему верить нельзя — он человек воздушный!» и т. д. Иногда в таких выражениях содержится синтез всего, что остановило на себе внимание свидетеля, направленное не на одно восприятие и воспроизведение внешних образов и звуков, но на их осмысленную переработку, в виде нравственного вывода, выражаемого прелестным по своей своеобразности афоризмом.
V
Судебный навык показывает, что по отношению к ряду свидетелей всегда приходится делать некоторую редукцию показаний вследствие области бессознательной лжи, в которую они вступают, искренно веря в действительность того, что говорят. Так, например, потерпевшие от преступления всегда и притом нередко вполне добросовестно склонны преувеличивать обстоятельства или действия, в которых выразилось нарушение их имущественных или личных прав. Особливо это часто встречается в показаниях потерпевших — пострадавших, то есть таких, которые были, так сказать, очевидцами содеянного над ними преступления. Пословица «у страха глаза велики» вполне применима в подобных случаях. Внезапно возникшая опасность невольно заставляет преувеличивать размеры и формы, в которых она выразилась; опасность прошедшая рисуется взволнованному сознанию большею, чем. она была, отчасти под влиянием ощущения, что она уже прошла. Известно, что на людей впечатлительных, ставших в положение, по их мнению, безразличное или безопасное, действует затем самым удручающим образом неожиданно прояснившееся понимание опасности или горестных последствий, которые могли бы произойти, и сердце их сжимается от ретроспективного ужаса не менее сильно, чем если бы он предстоял. Слова Байрона о «сердце, не могущем вынести того, что оно уже вынесло», как нельзя лучше изображают такое состояние. Отсюда сильные выражения в описании ощущений и впечатлений, отсюда преувеличения в определении размера, быстроты, силы и т. п. Простая палка оказывается дубиной, угроза пальцем — подъемом кулака, возвышенный голос — криком, первый шаг вперед — нападением, всхлипывание — рыданием, и слова — «ужасно», «яростно», «оглушительно», «невыносимо» — пересыпают описание того, что произошло или могло произойти с потерпевшим. Сопоставление этой, по большей части неумышленной лжи пострадавшего с умышленной ложью подсудимого, стремящегося обелить себя на фактической почве или смягчить свою вину, вносит иногда юмористический элемент в отправление правосудия. В остроумной немецкой книжке «Handbuch fur lustige und traurige Juristen» [24]изображено в рисунках дело о нападении собаки на прохожего таким, каким оно представлялось по рассказам потерпевшего и обвиняемого — хозяина собаки и каким оно было на самом деле. Громадный пес, упершись могучими лапами в грудь потерпевшего, разевает пред самым лицом его огромную пасть; маленькая собачка дергает того же самого человека за край брюк, и, наконец, средней величины собака хватает его за полу пальто. В Петербургском окружном суде разбиралось, несколько лет назад, дело о профессиональной Боровке кур, судившейся в седьмой или восьмой раз. Зайдя на двор большого дома в отдаленной части столицы, она приманила петуха и, накинув, по словам сидевшей у окна в четвертом этаже потерпевшей, на него мешок, быстро удалилась, но была задержана хозяйкою похищенной птицы и городовым уже в то время, как продавала петуха довольно далеко от места кражи. На суде она утверждала, что зашла во двор «за нуждою», и, лишь уйдя, заметила, что какой-то «ласковый петушок» упорно следует за нею, почему и взяла его на руки, боясь, как бы его не раздавили при переходах через улицы. Потерпевшая с негодованием отвергла это объяснение, заявляя, что у нее «петушище карактерный» и ни за кем бы, как собака, не пошел. Обе так и остались при своем. Присяжные нашли, что петух был «карактерный».
К той же области бессознательной лжи относится у людей, мыслящих преимущественно образами (а таковых большинство), совершенно искреннее представление себе настроения тех лиц, о которых они говорят, настроения, выраженного в кажущемся жесте, тоне голоса, выражении лица. Думая, что другой думает то-то или так-то, человеку свойственно отправляться в своей оценке всего, что
этот другой делает, от уверенности в том, что им руководит именно такая, а не другая мысль, что им владеет именно такое, а не другое настроение. В обыденной жизни подобное представление вызывает собою и известную реакцию на предполагаемые мысли другого — и отсюда является сложная и очень часто совершенно произвольная по своему источнику формула действий: «Я думаю, что он думает, что я думаю…, а потому надо поступать так , а не иначе». Отсюда разные эпитеты и прилагательные, далеко не всегда оправдываемые действительностью и коренящиеся исключительно в представлении, в самовнушении говорящего. Отсюда «презрительная» улыбка или пожатие плечами, «насмешливый» взгляд, «вызывающий» тон, «ироническое» выражение лица и т. п., усматриваемые там, где их в сущности вовсе не было. При некоторой живости темперамента свидетель нередко даже наглядно изображает того, о ком он говорит, и кажущееся ему добросовестно выдает за действительность. Особенно это применяется при изображении тона выслушанных свидетелем слов. Существует рассказ об отце, жалующемся на непочтительность сына. Приводя повышенным голосом и повелительною скороговоркою слова письма последнего: «Пожалуйста, пришли мне еще сто рублей», отец говорит: «Ну, напиши он мне…» и, мягко растягивая слова, продолжает: «Пожалуйста, пришли мне еще сто рублей — я бы ничего не сказал, а то вдруг…» и голос повышается снова, хотя слова остаются теми же. Нельзя не признать, что этот рассказ житейски верен.
Наконец, сюда же надо отнести рассказы о несомненных фактах, облеченные в несомненно фантастическую форму, не замечаемую, однако, рассказчиком. Таковы, например, рассказы простых людей о словах иностранцев, не знающих ни слова по-русски, сопровождавших те или другие их действительно совершенные действия. Известно, что наши солдаты и матросы в чужих краях и в периоды перемирий на полях битв разговаривают с иностранцами, вполне их по-своему понимая. Во «Фрегате Паллада» Гончарова, в «Севастопольских письмах» Толстого и в воспоминаниях Берга об осаде Севастополя есть яркие и дышащие правдою примеры таких бесед. Характерно в этом отношении показание свидетеля, данное в нашем военно-полевом суде в Китае, в 1900 году, по делу об убийстве ефрейтора в местности, где никто из жителей не говорил по-русски . «Иду я, — показывал солдатик, — и встречаю какого-то китая (китайца) и говорю ему: китай, а китай! не видал ли нашего ефрейтора?» — «Как же, — отвечает, — видел: вон, там лежит в канаве», — и рукой эдак указывает… «Смотрю — и впрямь ефрейтор лежит в канаве»…
От показаний, данных неточно или отклоняющихся от действительности под влиянием настроения или увлечения, надо отличать несомненно ложные по самому своему существу показания . Здесь не существует, однако, общего мерила, и по происхождению своему такие показания весьма различны. Из них прежде всего необходимо выделить те, которые даются под влиянием гипнотических внушений. Эти внушения, остроумно названные доктором Лье Жуа «интеллектуальною вивисекцию», разлагают внутренний мир человека и, вызывая в нем целый ряд физиологических и душевных явлений, оказывают самое решительное и притом двоякое воздействие на память, то обостряя ее до крайности, то затемняя почти до совершенной потери. Таким образом, заставив загипнотизированного забыть обстоятельства, сопровождавшие внушение, можно вызвать в нем совершенное забвение того, что он узнал о том или другом обстоятельстве, или, наоборот, путем «ретроактивных галлюцинаций» (термин Бернгейма) создать в нем твердую уверенность в том, что ему пришлось быть в действительности свидетелем вовсе не существующих обстоятельств. Рядом с такими показаниями идут показания, даваемые под влиянием самовнушения . Таковы, очень часто, показания детей. Крайняя впечатлительность и живость воображения при отсутствии надлежащей критики по отношению к себе и к окружающей обстановке делают многих из них, под влиянием наплыва новых ощущений и идей, жертвами самовнушения. Приняв свою фантазию за действительность, незаметно переходя от «так может быть» к «так должно было быть» и затем к «так было!», они упорно настаивают на том, что кажется им совершившимся в присутствии их фактом. Возможность самовнушения детей, представляющая немало исторических примеров, является чрезвычайною опасностью для правосудия — здесь была бы уместна психологическая экспертиза, подкрепляющая самый тщательный и необходимый анализ показания со стороны судей.
Затем идет ложь в показаниях под влиянием патологических состояний , выражающихся в болезненных иллюзиях, различных галлюцинациях и навязчивых идеях. Последние часто переходят в болезненный, навязчивый страх, имеющий иногда профессиональный характер или связанный с необходимостью действий, долженствующих вызывать благоговение. Таков, например, отмечаемый Бехтеревым «страх великого выхода» во время литургии. В чудной повести Тургенева «Рассказ отца Алексея» картина возникновения и развития навязчивого страха изображена удивительными чертами. Сюда же относятся расстройства в сфере чувственных восприятий, исследованные Бехтеревым, как психанэстезии и гиперэстезии в области общего чувства, причем болезненные явления вызываются представлением, связанным иногда с каким-либо словом, например кровь. И здесь совместная вдумчивая работа судей и сторон, с вызовом необходимых очевидцев жизни и поведения свидетеля, а также наблюдавшего его врача поможет отделить бред наяву свидетеля от действительности.
Наконец, есть область вполне сознательной и, если можно так выразиться, здоровой лжи, существенно отличающейся от заблуждения под влиянием притупления внимания и ослабления памяти. В последнее время явилось несколько подробных этико-психологических очерков лжи как движущей силы в извращении правды; между прочим особой разновидности неправды, остроумно именуемой «мечтательною ложью», посвящен интересный очерк Холчева; общие черты «психологии лжи» намечены Камиллом Мелитаном и профессором Дюпра — и, наконец, бытовые типы «русских лгунов» даровито и образно очерчены ныне, к сожалению, забываемым, высокодаровитым А. Ф. Писемским, Размеры настоящей книжки не позволяют касаться этой категории показаний, в которой, по меткому выражению Ивана Аксакова, «ложь лжет истиной». Нельзя, однако, не указать, что этого рода ложь бывает самостоятельная или навязанная , причем в первой можно различать ложь беспочвенную и ложь обстоятельственную. Во лжи беспочвенной сочиняются иногда не существовавшие обстоятельства (сюда относится и мечтательная ложь), и весь ум свидетеля направлен лишь на то, чтобы придать своему рассказу внешнюю правдоподобность, внутреннюю последовательность и согласованность частей. Чем более такой свидетель, по старинному выражению, «воюет тайным коварством на истину во образе правды», тем осторожнее и глубже ведет он те «мины под фортецию правды», о которых говорит Зерцало. Только совокупность взаимно подкрепляющих свою достоверность противупоказаний и самый тщательный перекрестный допрос, доходящий до всех мелочей показания, могут разоблачить настоящую цену такого ложного показания. Психологической экспертизе здесь не найдется никакого дела. В обстоятельственной лжи — внимание, направленное не на внутреннюю работу хитросплетения, а на внешние, действительно существующие обстоятельства, играет большую роль, твердо запечатлевая в памяти те именно подробности, которые подлежат искажению или скрытию в, обдуманном и предусмотрительном рассказе о якобы виденном и слышанном. И здесь, в исследовании силы и продолжительности нарочно подделанной памяти, опытами экспериментальной психологии едва ли можно много достичь. Наконец, ложь навязанная , т. е. придуманная и выношенная не самим свидетелем, а вложенная в его уста для посторонних ему целей, так сказать сообщенная ему ad referendum, почти всегда представляет уязвимые стороны. По большей части эти стороны кроются в том, что свидетель есть носитель, но не изобретатель лжи и что искусный допрос может застать его врасплох. Иногда очень добросовестно исполняя данное ему бессовестное поручение, такой свидетель теряется при не предусмотренных заранее вопросах, путается и раскрывает игру своих внушителей. Поэтому перекрестный допрос есть лучшее средство для оценки таких показаний.
Автору этих строк пришлось участвовать в процессе по обвинению «достоверных лжесвидетелей» в одном бракоразводном деле. Они были выставлены мужем против жены, почтенной и уже пожилой женщины, не соглашавшейся принять вину на себя, и удостоверили, что были очевидцами той омерзительной картины, наличность которой требовалась для развода по прелюбодеянию одного из супругов. Привлеченные к следствию, они очень искусно перекладывали ответственность друг на друга, образуя цепь введенных в заблуждение людей, замыкавшуюся настоящим обманщиком , указавшим одному из них в театре женщину, застигнутую ими потом в прелюбодеянии, ложно названную им именем жертвы их невольного и бессознательного клятвопреступления. Но он —,этот злой дух всего дела — оказался уже умершим. Чтобы окончательно оправдаться, обвиняемые указали на мелкого чиновника, подтвердившего на суде, что он слышал, как умерший, в театре, показывал одному из них сидевшую в ложе даму, называя ее по фамилии невинно опозоренной женщины. Показание было дано определенно и с горячностью человека, будто бы сознающего, что, свидетельствуя истину, он спасает людей от гибели. Но пришибленная судьбою наружность свидетеля, его засаленный вицмундир, обтрепанные панталоны, отсутствие видимых признаков белья и нервное перебиранье старой форменной фуражки дрожащими, по-видимому, не от одного волнения, руками, невольно вызвали ряд вопросов. «Что давали в театре?» — «Оперу». — «Какую — итальянскую или русскую?» — «Итальянскую». — «Где происходил слышанный разговор?»— «В проходе у третьего ряда кресел». — «А вы сами часто бываете в опере?» — «Да». — «А в каком ряду сидите — далеко или близко?» — «Как придется, — так, во втором или третьем». — «Вы абонированы?» — «Что-с?» — «Ну, сколько платите за место?» (тогда пела Патти и места доставались по очень дорогой цене). — «Когда рубль, а когда и полтора». — «А сколько получаете по службе канцелярским чиновником?» — «23 рубля в месяц». — «А в каком театре это было (итальянские оперы давались в Петербурге исключительно в Большом театре, где ныне здание Консерватории), Большом или Мариинском?» — «В Марино веком»… Свидетель сел на место, бросая беспокойные взгляды на скамью подсудимых, а прокурор не без основания посоветовал обойти его показания, «так как свидетель имеет слишком необыкновенные качества, чтобы пользоваться его показанием при обсуждении обыкновенного дела: он обладает удивительным свойством дальнозоркости и для него до такой степени не существует непроницаемости, что из второго или третьего ряда кресел Мариинского театра он видит, кто сидит во втором ярусе Большого…»