Собрание сочинений в 8 томах. Том 4. Правовые воззрения А.Ф. Кони
Шрифт:
В деятельности прокурорского надзора, как участвующего в судебных заседаниях, наблюдающего за производством следствий и направляющего дела с обвинительными актами или заключениями о прекращении следствий, встречается много вопросов, требующих всестороннего обсуждения и разрешения на почве обдуманно выработанного взгляда, единообразно применяемого каждым из членов прокуратуры одного и того же окружного суда. Став во главе прокуратуры петербургского суда, я организовал общие собрания товарищей прокурора под своим председательством. В них обсуждались разные, возникавшие в нашей деятельности, вопросы, по которым представлялись подробные доклады. После обмена мнений производилось голосование — и результат его, облеченный в форму краткого определения, сообщался мною циркулярно к руководству по вверенному мне надзору. У меня сохранились некоторые доклады, сделанные в этих общих собраниях, например по вопросам о толковании 1460 статьи Уложения (сокрытие матерью тела мертворожденного младенца); об обязательности для прокурорского надзора присутствия его членов в судебных заседаниях по делам, производимым в порядке частного обвинения; об обязательности для следователя вторичных предложений прокурора; об условиях допущения гражданского истца в заседание по уголовному делу; о содержании и назначении обвинительного акта. Последний доклад, крайне обстоятельный и блестяще изложенный, был напечатан затем в «Журнале уголовного и гражданского права». По поводу этого доклада в «Киевском слове» 1899 года, в некрологе Жуковского, бывший мой товарищ прокурора В. Г. Вильямсон писал: «Я сошелся с Владимиром Ивановичем в период незабвенных дней 1871—75 гг., когда во главе петербургской прокуратуры стоял А. Ф. Кони. Не могу без слез вспомнить это время, когда Судебные уставы, не вызывавшие тогда подчисток и помарок, служили всем нам путеводною звездой. Прокуратура тогда жила единою тесною семьею. По инициативе прокурора были устроены в его камере вечерние заседания. На первых порах они вызвали протест со стороны некоторых товарищей прокурора и главным образом В. И. Жуковского, находившего бесцельным тратить время там, где все служебные вопросы могут, в конце концов, разрешаться единоличною властью прокурора, но затем неудовольствие улеглось, заседания возбудили во всех живейший
Обращаясь к личностям из прокурорского надзора, оставившим наибольший след в моих воспоминаниях, я прежде всего с глубоким уважением останавливаюсь на прокуроре Московского окружного суда конца шестидесятых годов Михаиле Федоровиче Громницком. При открытии новых судов в Москве прокурорский надзор был составлен довольно пестро. В него вошли из служащих старых судебных установлений и из Сената наиболее способные не только писать бумаги, но и те, о ком предполагалось, что они будут уметь и говорить. В том числе было несколько губернских и уездных стряпчих старого порядка. Далеко не все из них оказались умеющими «словом твердо править» и владеть им в сдержанном жару судебных прений. Этому неумению как бы противоречило случайное соединение фамилий товарищей прокурора (Костылев, Громницкий, Крушинский), вызывавшее невольно представление о «карающей деснице» правосудия. Между ними оказывались весьма добросовестные, но очень неудачные обвинители: gute Leute, aber schlechte Musikanten. Невольно вспоминается мне один из них — высокий, статный и красивый представитель одной из юго-восточных, вошедших в состав России, народностей. Ему пришлось обвинять по весьма несложному делу. Поздно вечером, в плохо освещенном, совершенно пустынном переулке у прохожего были сорваны часы. По звуку удалявшихся шагов бегущего ограбленный пустился в преследование и вскоре наткнулся на человека, упавшего, запнувшись за что-то на дороге, и разбившего себе нос. На крик потерпевшего сбежался народ, и упавший был торжественно отведен в участок. Сорванных часов ни при нем, ни около него не нашли, но по справкам оказалось, что он уже не раз судился у мировых судей. Величавый красавец — товарищ прокурора — составил обвинительный акт и выступил его поддерживать в суде. «Господа присяжные! — воскликнул он. — Виновность подсудимого настолько очевидна, что доказывать ее значило бы злоупотреблять вашим временем. Поэтому я буду краток и обращу ваше внимание лишь на три важных обстоятельства: подсудимый бежал, подсудимый упал, подсудимый разбил себе нос. В справедливом негодовании на дерзкое похищение вы оцените эти улики. Я кончил…» Присяжные и оценили: оправдали.
Один из этих бывших стряпчих не по примеру своих товарищей сразу занял не только выдающееся, но и бесспорно первое место в рядах русской прокуратуры. Скромный, задумчивый и молчаливый, бледноликий, с непокорными волосами и бородой, он как-то вдруг, сразу вырос на обвинительной трибуне, и из уст его полилась речь, скованная железной силой логики и блиставшая суровой красотой скупого слова и щедрой мысли. Это и был Громницкий. Кто слышал в свое время, пятьдесят лет назад, его ровный металлический голос, кто вдумался в построение его речи и испытал на себе эти неотразимые и в то же время простые, по-видимому, доводы, обнимавшие друг друга, как звенья неразрывной цепи, тот не может его позабыть. Сочетание силы слова с простотою слова, отсутствие всяких ненужных вступлений и какого-либо пафоса, спокойное в своей твердости убеждение и самое подробное изучение и знание всех обстоятельств и особенностей разбираемого преступления — делали из его речи то неотразимое «стальное копье закона», о котором говорит король Лир. Почти по всем большим и сложным делам того времени, о котором я говорю, Громницкий выступал обвинителем, являясь не только достойным, но и опасным, противником талантливых защитников, которых в изобилии выделяла из своей среды тогдашняя московская адвокатура. Иногда и самая случайная обстановка судебного заседания придавала особый колорит его речи. Я помню громкое дело студента Данилова, убившего ростовщика и его служанку в обстановке, аналогичной с описанием Достоевским преступления Раскольникова и впоследствии сходной с убийством, совершенным офицером Ландсбергом в Петербурге, причем надо заметить, что Достоевский написал свой роман до преступления Данилова, но напечатал его позже. По этому делу, взволновавшему всю Москву, едва Громницкий встал, чтобы начать свою речь в зале суда, которую начинали окутывать ранние зимние сумерки, как совсем рядом, в Чудовом монастыре, ударили к вечерне, и звуки колокола с такой силой влились в залу, что прокурор мог начать свою речь, лишь когда прозвучал последний удар колокола. Спокойствие, беспристрастие и привлекательная простота его приемов оказывали несомненное влияние на присяжных. Это сказалось в знаменитом процессе Матовых, обвинявшихся в устройстве в окрестностях Москвы умело организованной шайки для подделки кредитных билетов. Подсудимых было более двадцати человек и столько же защитников, так что заседание происходило в знаменитой ротонде московского сенатского здания. Заседание длилось много дней, и когда Громницкий встал, чтобы возражать своим противникам, встал и старшина присяжных и от их имени заявил председателю, что заседатели просят прокурора не утруждать себя возражением, так как они достаточно усвоили себе его обвинительную речь.
Петербургская прокуратура обогатила меня многими живыми воспоминаниями. Не говоря уже о том, что прокурорами в столице назначались люди, выдающиеся своею юридическою подготовкой, как первый прокурор Шрейбер, специально изучивший постановку обвинительной власти на Западе, или несомненным ораторским талантом, как Роде, или и тем и другим, как Баженов, ряды товарищей прокурора настойчиво пополнялись всем, что можно было найти лучшего в провинции, почему в первое десятилетие по введению реформы петербургская прокуратура могла меряться, с уверенностью в своих силах, с корифеями петербургской адвокатуры. Министр юстиции граф Пален и столичные прокуроры, в том числе и я, чутко прислушивались и, если можно так выразиться, «причитывались» ко всем слухам и судебным отчетам о талантливых представителях обвинения в провинции, переводя их при первой возможности в Петербург. Конечно, при этом бывали невольные ошибки и разочарования, и случалось, что «unе celebrite du clochet» [43]какого-нибудь губернского города, дивившая — особливо в первые годы судебной реформы — свой муравейник, оказывалась добросовестною посредственностью или любителем громких фраз, плохо скрывавших жидкое содержание, лишенное анализа и системы. Когда в прокуратуре Петербургской судебной палаты играл влиятельную роль В. А. Половцов, он имел обычай, по соглашению с прокурором окружного суда, назначать новичков, только что переведенных в Петербург, обвинителями по делам, в которых выступали защитниками более или менее сильные противники. Ведение такого дела на суде было своего рода экзаменом для провинциальной «знаменитости», и лишь после успешного выдержания этого искуса — успешного, конечно, не в смысле непременного обвинительного приговора — относительно новоприбывшего говорилось: dignus est intrare [44], и он зачислялся в передовой ряд боевой прокуратуры. Испытал это на себе и я, будучи переведен из Харькова в Петербург на должность товарища прокурора. Половцов назначил меня обвинителем по делу некоего Флора Францева, обвинявшегося в покушении на убийство. Обвинение было построено на косвенных уликах и отчасти на сознании самого Францева, от которого си на суде отказался. Я сказал речь, которая на уровне харьковских требований, предъявляемых в то время к оратору, могла бы сама по себе, независимо от исхода, считаться сильной и, пожалуй, яркой. Но противником моим был К. К. Арсеньев, который тончайшим разбором улик, иным их освещением и сочетанием, а также житейской окраской отношений между подсудимым и его предполагаемой жертвой, и вместе с тем наглядною оценкой приготовленного скорее для угрозы, чем для убийства ножа, о чем мне и в голову не приходило, — разбил меня и все обвинение в пух и прах. Урок был чувствителен и поучителен. Оставалось опустить руки и зачислить себя в рядовые исполнители обвинительных функций или начать переучиваться и постараться воспринять новые для меня приемы и систему судебного состязания… Я избрал второе.
В Петербурге я застал еще нескольких товарищей прокурора из времени первоначальных назначений. Между ними были оригиналы, которые понимали и применяли свое ораторское красноречие в виде умения сказать несколько высиженных не без труда и напряжения громких и подчас непроизвольно-комических фраз или представить суду грозную картину преступления, тоже не лишенную комизма по своей форме и содержанию. Таков был, например, товарищ прокурора В-ий, из бывших секретарей гражданской палаты, который дебютировал обвинением одного мещанина в нанесении тяжкой раны в нижнюю часть живота своей возлюбленной, служившей кухаркой в одном семействе. Зная, что ее хозяева не любили, чтобы она принимала у себя гостей, он вызывал ее обыкновенно с черной лестницы на чердак. Заподозрив ее в неверности и распаленный ревностью, он вызвал ее ка чердак и в то время, когда она хотела ему отдаться, нанес ей ножом жестокий удар. На суде он во всем сознался и горько каялся в своем поступке. Но В-ий нашел необходимым оттенить всю злостность последнего и сказал присяжным: «Вы только представьте себе, господа, всю ужасную картину злодеяния подсудимого: он пришел к любящей его женщине, сделал ей заманчивое предложение, и когда она доверчиво раскрыла свои объятия, то он — вместо обещанного— вонзил ей острый нож!!». С этого времени его перестали назначать обвинителем, а сделали так называемым камерным товарищем для заведования делопроизводством прокурорской канцелярии. Там он и пребывал много лет, начиная свои письменные сношения «за прокурора» с официальными местами и лицами по разным вопросам неизменно со слов «опыт показал, что»…
Другой товарищ прокурора, почтенный старик, мрачно смотревший из-под нависших бровей сквозь круглые очки, которые во время речи он подымал на лоб, оказался вскоре по своем назначении непригодным для обвинений перед присяжными заседателями, и его пришлось выпускать по делам о бродягах и о паспортных нарушениях. Но и здесь он умел стать на высоту общих соображений и, обвиняя какого-то несчастливца, между прочим, и в проживании по просроченному виду, сказал торжественным тоном: «Преступление, в котором обвиняется подсудимый, имеет гораздо большее значение, чем кажется. При убийстве, при разбойном нападении, при поджоге злая воля преступника напрягается единожды, и злое дело совершается. А затем, быть может, наступает и раскаяние. Но здесь, господа, злая воля упорствует и постоянно в самой себе почерпает новые силы, знаменуя свою закоренелость: день проходит, наступает ночь и влечет за собою новый день, и снова наступает ночь, и опять восходит солнце, и с ним для всех живущих наступает новый день, а он все просрочивает, все просрочивает, все просрочивает!»…
Несомненными и большими, специально обвинительными дарованиями между моими товарищами отличался покойный Владимир Иванович Жуковский , умный, блестяще образованный и опытный Мефистофель петербургской прокуратуры. Его сухая, чуждая всяких фраз, пропитанная беспощадной иронией, но всегда очень обдуманная и краткая речь, как нельзя более, гармонировала с его жидкой фигурой, острыми чертами худого зеленовато-бледного лица, с ядовитою улыбкою тонких губ, редкою заостренною бородкой и насмешливо приподнятыми бровями над косыми глазами, из которых светился недобрым блеском критический ум. Вкрадчивым голосом и редким угловатым жестом руки с исхудалыми пальцами вил он обвинительную, нерасторжимо-логическую паутину вокруг подсудимого и, внезапно прерывая речь перед ее обычным заключением, садился, судорожно улыбаясь и никогда не удостаивая ответом беспомощного жужжания растерянного защитника. Лучшими его речами за мое время в Петербурге были речи по делу Маркварда, обвинявшегося в поджоге своего застрахованного имущества, и по знаменитому делу Овсянникова. В первом случае подсудимый—» содержатель сарептского магазина, открытие которого задолго подготовлялось замысловатыми рекламами, — был предан суду судебной палаты вопреки заключению прокуратуры о недостаточности улик (с чем, однако, не был согласен Жуковский), и был настолько уверен в своем оправдании, что явился на суд во фраке и белом галстуке и на предложения председателя давать объяснения на показания свидетелей только презрительно пожимал плечами. Жуковский произвел такое действие своею речью, в которой шаг за шагом с необыкновенным искусством проследил возникновение, развитие и осуществление преступного замысла обвиняемого, что Марквард не только был обвинен, но присяжные даже отказали ему в снисхождении. Речь Жуковского по делу Овсянникова была великолепна по житейской наблюдательности и по изображению убежденного в своей безнаказанности миллионера, одинаково презиравшего и находившуюся во власти его капитала «мелкоту» и всякого рода начальство, к слабым сторонам которого он хорошо изучил доступ. После окончания дела Овсянникова министр юстиции, бывший Псковский губернатор, собрал у себя лиц, возбудивших дело, т. е. меня, подготовивших его до суда, т. е. товарища прокурора Маркова и следователя Книрима, и проведших это дело на суде, т. е. Жуковского, для передачи о том, что им доложено государю об их успешных действиях и трудах, вызвавших обвинительный приговор против подсудимого, который по своим средствам и связям считал себя стоящим на недосягаемой для судебной власти высоте. Жуковский остался верен себе и нарушил оптимистическое настроение ядовитыми словами: «Да, мы ведь именно этим и отличаемся от администрации: мы всегда бьем стоячего, а она всегда лежачего». Этою мыслью он, вероятно, руководился и тогда, когда прокурор судебной палаты Лопухин потребовал от него принятия на себя обвинения по делу Веры Засулич. Ссылаясь на то, что преступление Засулич имеет политический характер и потому не подлежит обсуждению Суда присяжных, он заявил, что этим обвинением он поставит в неприятное и даже трудное положение своего бра-та-эмигранта, проживающего в Женеве, и наотрез отказался от этого предложения. Быв за этот отказ назначен товарищем прокурора в Пензу, он вышел в отставку и сделался присяжным поверенным. Деятельность защитника была, однако, не по нем, хотя он имел в ней успех. Гораздо" охотнее выступал он поверенным гражданских истцов. Тут он был совсем в своей области, блистая остроумием, находчивостью и умением сводить высокое парение своих противников на каменистую почву житейской прозы
Противоположность Жуковскому составлял Сергей Аркадьевич Андреевский , бывший у меня товарищем в Казани и Петербурге. Он тоже был выдающимся по своим дарованиям обвинителем, но совершенно в другом роде. Мягкий и человечный, литератор и поэт в душе, независимый и благородный в своих ораторских приемах, он был на обвинительной трибуне одним из «говорящих судей», никогда не забывавшим предписания закона не извлекать из дела одни лишь обстоятельства, уличающие подсудимого. Из всех моих товарищей он был наиболее склонен и способен оценивать в деянии подсудимого то, что итальянцы именуют непереводимым словом «ambiente», что одновременно означает условия, обстановку и среду того или другого явления. Поэтому, когда за отказом Жуковского и ему было предложено то же самое обвинение, он поставил вопрос о том, дозволено ли ему будет отозваться с осуждением о незаконных распоряжениях Трепова по дому предварительного заключения, которые вызвали, по словам Засулич, ее смелый и кровавый протест. Дозволения: этого, необходимого, по мнению Андреевского, для силы и достоинства самого обвинения, не последовало, и он поступил по примеру Жуковского, а затем, причисленный к министерству, вышел в отставку и вскоре занял одно из самых видных мест в петербургской адвокатуре.
Между моими товарищами особо выдающимся являлся Владимир Константинович Случевский. Тонкий юридический анализ обстоятельств дела, изложенный в убедительной и проникнутой достоинством форме, был яркою принадлежностью его обвинительных речей, а в разборе и установлении им состава преступления чувствовалась обширная научная юридическая подготовка. Благодаря ей, выразившейся впоследствии в ряде ученых работ, Случевский мог по праву занять кафедру уголовного судопроизводства в Училище правоведения и в Военно-юридической академии, быть деятельным участником комиссии по составлению Уголовного уложения 1893 года, занять затем пост обер-прокурора уголовно-кассационного департамента и быть избранным в почетные доктора Петербургского университета.
И в гражданских заседаниях суда прокуратура этого времени была представлена настолько сильно, что по отношению к ней обычный упрек в том, что она ничего не вносит своего в разрешение дела и служит лишь напрасным и отяготительным привеском к заседанию, не был бы справедлив. Мои товарищи, предъявлявшие заключения по гражданским делам, являлись представителями не только солидного знания гражданского права и процесса, но и обладателями той «цивилистической» складки мышления, которая далеко не всегда бывает свойственна юристам по образованию. Области уголовного и гражданского права настолько обособлены — и в преподавании и в практике, что нередко деятели в одной из них никак не могут приучить себя становиться на точку зрения деятелей в другой. Формальные доказательства гражданского права и процессуальные условия их оценки с трудом умещаются в сознании криминалиста, привыкшего, не стесняясь предустановленными правилами, оценивать улики исключительно по внутреннему убеждению. С другой стороны, истинный иивилист не без суеверной боязни принимает на себя, в случае необходимости, исследование и оценку мотивов, побуждений и целей тех или других, подлежащих его обсуждению, действий, привыкнув обращаться к толкованию намерения лишь в точно определенных законом случаях. Я помню, как в конце семидесятых годов председательствовавший в консультации при министерстве юстиции товарищ министра О. В. Эссен с тонкой улыбкой обращался к младшему из членов консультации, имевшему репутацию выдающегося криминалиста , с вопросом: «А вы, вероятно, не находите достаточных улик для признания за жалобщиком права собственности?» В то время, о котором я вспоминаю, еще существовала превосходная школа для практиков-цивилистов: старые гражданские департаменты Сената. Исчезновение этой школы и отсутствие в нашем судебном устройстве начала roulement между личным составом отделений суда грозили оскудением хорошо подготовленных для гражданских дел деятелей и возможностью некоторого осуществления того определения, которое ядовито давал нашим судьям покойный Лохвицкий, говоривший, что у нас члены судов строго разделяются на криминалистов и цивилистов, причем первыми считают себя те, кто ничего не понимает в гражданском праве, а вторыми — те, кто тоже ничего не понимает в уголовном праве… Конечно, это чрезвычайно преувеличено, но те, кому пришлось заниматься уголовною кассационною практикой, знают, как часто в делах, где возникают преюдициальные (предсудимые) вопросы или преступление касается сделок с имуществом и договоров, чувствуется отсутствие живого знакомства с коренными началами гражданского права и процесса в уголовных судьях.