Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
С особым тщанием собраны и описаны у Ровинского портреты деятелей екатерининского времени вообще, но с самою большою подробностью объясняет Ровинский портреты одного из своих любимых героев — Суворова. Из заметок перед ними и под некоторыми из них составляется целый яркий очерк удивительной и характерной жизни замечательного и своеобразного человека, всем обязанного самому себе, скромного в успехе и трогательного в опале, связанного глубокою духовною связью с народом, — то чудака, то героя, сказавшего про себя придворному живописцу курфюрста саксонского Шмидту: «Вы собираетесь писать мое лицо; оно открыто вам, но мысли мои для вас тайна; скажу вам, что я проливал кровь потоками, и прихожу в ужас от этого; но я люблю моего ближнего и никого не сделал несчастным, я не подписал ни одного смертного приговора, не задавил ни одной козявки; я был мал и был велик, — в счастии и несчастии уповал на Бога и оставался непоколебимым; теперь призовите на помощь ваше искусство и начинайте!..» Поклонник Екатерины II за ее уменье служить кровным русским интересам, Ровинский не мог не сочувствовать горячо и одному из гениальных в военном деле исполнителей ее планов; его влекли, кроме того, к Суворову те коренные русские черты в личности и образе жизни, в которых много сходного с такими же в жизни Великого Петра, но которыми Ровинский мог любоваться без щемящей его доброе сердце боли. Но и тут, верный себе, автор не скрывает недостатков и несимпатичных
«Словарь русских гравированных портретов» дает многие черты и для портрета самого Ровинского и с этой даже стороны стоил бы внимательного и подробного специального разбора. Здесь же достаточно указать на самое разностороннее его образование, выражающееся в обилии разнообразнейших сведений, приводимых по поводу того или другого портрета, иногда чрезвычайно редкого, и сведений не сухих, в виде цифр или хронологических ссылок, а почерпнутых прямо из жизни и освещающих разные ее моменты и закоулки. Таковы, например, сведения к описанию портретов протоиерея Самборского, духовника великого князя Павла Петровича и великой княгини Марии Феодоровны и законоучителя их детей, путешественника по славянским землям и агронома, посланного Екатериною II в Англию в числе учеников киевской духовной академии для изучения агрикультуры и усовершенствования ее, по посвящении своем в духовный сан, между крестьянами. На редкой гравюре, сделанной во вкусе умной старины, Самборский представлен, согласно с действительностью, пашущим на волах, причем его ордена и наперсный крест повешены на ветви раскидистого дерева. Таков же громадный богословский тезис Кулябки, отпечатанный на атласе; такова обширная гравюра на дереве, на четырех листах, хранившаяся в висбаденском музее, изображающая посольство князя Захара Ивановича Сугорского, посланного Грозным к императору Максимилиану в Регенсбург в 1576 году, причем выгравированы не только костюмы посла и его многочисленной свиты, порядок шествия и подарки, посланные царем римскому императору, но и богослужение «московитов». По поводу последнего пражский издатель Петтерле, рассказав виденные художником обряды пред главным образом «возлюбленного Господа нашего Иисуса Христа», в молитве, заканчивающей текст гравюры, просит Спасителя «обратить эти народы к познанию Его имени и Святого Его слова», прибавляя, что искренне желает этого московитам, очевидно, не считая их все-таки за христиан.
Вообще не одни особенности наших нравов и обстоятельств русской истории находят себе место в объяснениях и заметках Ровинского; нередко приводятся им изображения и сведения, рисующие эпизоды из жизни и истории Запада, имеющие связь с политическими отношениями его к России. Как на пример можно указать на редкие и очень характерные, по откровенности содержания и недвусмысленности подписей, многочисленные карикатуры, направленные, с одной стороны, на коалицию монархов против революционной Франции, а с другой — на якобинцев, национальное собрание и конвент — и вообще на карикатуры, касающиеся политических событий в Европе в царствования Екатерины II, Павла I и Александра I. Таких сатирических картинок, имеющих отношение к Екатерине II, приведено у Ровинского 77, к Александру I — 124. Эти картинки помимо своего содержания, исполненного политического озлобления, не знающего пределов, иногда открывают интересные черты общественной жизни Запада. Так, например, к карикатуре, озаглавленной: «Ah! да va mal! Les puissances etrangeres faisant danser aux deputes enrages et aux jacoquins (sic)— le meme ballet que le sieur Nicolet faisait danser jadis a ses dindons», относится замечание Ровинского о том, что «во время появления этой карикатуры в
Париже показывал балеты из индюшек некий Nicolet; индюшки были заперты в большую клетку с металлическим полом, который накаливался снизу; впереди играла музыка; сперва индюшки мерно подпрыгивали по слегка нагретому полу; потом пол нагревался все более и более, музыка шла crescendo, пол накаливался, и несчастные птицы с криком метались из стороны в сторону, делая отчаянные прыжки и приводя в восторг парижскую публику».
Очень интересны, с точки зрения исторической превратности и психологии народных масс, картины, изображающие, вместе с фигурою императора Александра I, въезд союзников в Париж в 1813 году, народные ликования и свержение статуи Наполеона с Вандомской колонны, а также портрет донского казака Александра Землянухина, который привез в апреле 1813 года в Лондон известие о взятии Гамбурга. Англичане, так усердно и настойчиво распространявшие, до и после войн с Наполеоном, всякие небылицы и ужасы про наше войско вообще и казаков в особенности, встретили тогда Землянухина с восторгом, сделали семь гравированных портретов с «the braveRussian Cossack of the Don regiment», сочинили в честь его хвалебную песню и угощали его за столом у лорд-мэра, причем, вероятно немного подгулявший, объект их лицемерного восторга на любознательные вопросы лорд-мэра о том, скольких он убил своею пикою, отвечал «офицеров — трех, а сволочи — несколько четвериков…»
Но, приобретая массу сведений, роясь в архивной пыли и в разных коллекциях, Ровинский остается верен своему житейскому опыту и требованиям своей духовной природы. Ложный блеск мимолетной славы не действует на него, — ему гораздо дороже общечеловеческое достоинство оригиналов собираемых им «гравированных портретов»; все деланное, лицемерное, напускное ему противно, всякая своекорыстная жестокость его возмущает. Вот почему Радищев со своим знаменитым «Путешествием из Петербурга в Москву», в котором слышится громкий протест против крепостного права, не подкупает его, ибо «в имении своем, под Малым Ярославцем, сам Радищев был жестоким помещиком»; поэтому же, отмечая курьезный труд Федора Ивановича Дмитриева-Мамонова, издавшего в 1779 году, как «плод уединенной жизни дворянина-философа», новую систему «Сложения света» в противоположность «Птолемеевой, Коперниковой, Тнхобраговой и Декартовой» и вызвавшего тем ряд выспренных прославлений под своими портретами, Ровинский не может не отметить, что дворянин-философ был известен жестоким обращением с крепостными людьми. Зато он не упускает случая указать на доброту и сердечную теплоту в поступках человека (например, М. П. Погодина) или даже в выражении его лица (например, графа Платова); искренняя нежность проникает его отзывы о людях, оставивших по себе благодарное воспоминание. «Нам всем еще памятен, — говорит он, например, о покойном принце Петре Георгиевиче Ольденбургском, — нам всем еще памятен симпатичный образ этого истинно хорошего человека. Среднего роста, несколько сутуловатый, застенчивый, довольно некрасивый собою, он представлял резкую противоположность величавой фигуре Николая I, которого он так часто сопровождал в поездках по учебным заведениям. Зато взгляд его, полный неизмеримой доброты, и простое, сердечное обхождение со всеми раскрывали необычайную кротость души его; каждый шел к нему без страха, рассчитывая на верную помощь и сочувствие. Для воспитанников своих он был настоящим отцом, заботился об удобствах их жизни, даже об их удовольствиях, беспрестанно посещал классы, а в рекреационное время даже принимал участие в их играх. Без всякой лести можно сказать: много добра сделал этот человек, а главное — делал он добро с разумною целью и оставил глубокие следы своей полезной благотворительности».
Кротким светом сочувствия несчастию ближнего — безразлично от места, где оно свило себе гнездо — проникнуты и краткие сведения о портретах людей, которым тяжело жилось иногда, несмотря на их внешнюю блестящую обстановку. Вот что предпосылает, например, Ровинский многочисленным портретам супруги Александра I — Елисаветы Алексеевны: «Известная портретистка Виже-Лебрен, увидевшая Елисавету Алексеевну в первый раз в 1795 году, в Царском Селе, отзывается о ней с восторгом: «Ей было в то время 16 лет, цвет лица ее был бледный, черты тонкие, выражение лица чисто ангельское; волосы пепельнорусые падали в беспорядке на ее лоб и шею; стан гибкий, как у нимфы. Я вскричала: это — Психея! А это была Елисавета, жена Александра». Скорое охлаждение супруга и мелкие семейные неприятности заставили ее искать уединения и полной замкнутости в обществе немногих близких людей. Она сделалась мечтательною, много читала и занималась делами благотворительности; на эти дела она отдавала все свое содержание из кабинета, оставляя на свои личные расходы не более 15 000 рублей в год. В 45 лет она была среднего роста, хорошо сложена; в лице и стане ее видны были следы прежней красоты; голос у нее был мягкий, проникавший в душу, улыбка меланхолическая; взор, полный ума, и что-то ангельское во всей фигуре ее говорили, что она принадлежит не к этому свету. Она отлично знала по-русски и была другом Карамзина». То же самое чувство сквозит и в очерке пред перечислением портретов сына Бориса Годунова, злополучного Федора Борисовича, и даже в биографических сведениях о московском юродивом и прорицателе пятидесятых годов, сидевшим в сумасшедшем доме «студенте холодных вод» — Иване Яковлевиче Корейше.
Если прибавить ко всему сказанному массу историкотехнических замечаний Ровинского, среди которых встречаются, например, интересные подробности вроде поручения выписанным из-за границы граверам расписывать декорации для фейерверков, — и частые ссылки на личные наблюдения и воспоминания, то едва ли можно не признать за «Словарем» большого значения, как богатого материала не для одной только истории искусства, но и как памятника громадного труда, исполненного одним человеком, вложившим в него свою отзывчивую личность.
V
«Словарь гравированных портретов» изображал русских людей на различных ступенях общественной лестницы и в разные исторические эпохи. Но для полноты картины нужно было изображение русской жизни, нужно было собрать черты не личные, а бытовые, закрепленные в памяти народной тем или другим способом. Эту задачу выполнил Ровинский в другом своем классическом труде, в «Русских народных картинках», изданных в 1881 году, в девяти томах, из которых четыре заключают в себе 1780 картинок, а пять представляют объяснительный к ним текст на 2880 страницах большого in 8°. В этом издании, требовавшем для собирания материалов необычайной любви к делу и настойчивости, а также знания, сопряженного с большими материальными жертвами, Ровинский собрал все те народные картинки, которые выходили в свет до 1839 года, т. е. до того времени, когда свободное народное художественное творчество было вставлено в рамки официальной цензуры.
В них проходит самыми разнообразными сторонами бытовая и духовная жизнь народа с начала XVII века по средину XIX века. В наивных изображениях народного резца мы видим русского человека в его отношениях к семье, к окружающему миру, к ученью, в его религиозных верованиях и поэтических представлениях, в его скорбях К радостях, в подвигах и падении, в болезнях и развлечениях. Он пред нами живой, говорящий о себе сам, своим «красным словом», сказкою и легендою, своеобразный, мощный и простосердечный, терпеливый и страшный в гневе, шутливый и в то же время вдумчивый в жизнь и ее сокровенный смысл, с добродушною ирониею смотрящий на себя и на все окружающее и величаво-спокойный пред лицом смерти. Это труд громадный, из каждой главы которого светится ум, алчущий и жаждущий сведений о своем родном. По поводу тех или других народных картин приведены в нем целые подробные, самостоятельные исследования, обширные извлечения из памятников народной литературы, стройные, построенные, на богатых источниках и личном опыте и изучении, бытовые и этнографические картины. Кто прочел со вниманием пять томов текста к народным картинкам, тот может сказать, что пред его глазами прошла не официальная, не внешняя, но внутренняя русская жизнь более чем за два века со всем тем, что побуждает ее любить, что заставляет грустить по поводу горьких сторон ее прошлого.
Народные картинки, называемые также лубочными — от лубочных (липовых) досок, с которых они печатались, и от лубочных коробов, в которых их разносили для продаже офени, — долго были в пренебрежении у наших старых писателей и ученых. Они считались принадлежностью «подлого» народа, как именовался он в документах XVIII века. Кантемир и даже Барков (!) называли их негодными и гнусными, подобно тому, как песни народа признаны были «подлыми» Тредьяковским и Сумароковым. Сатирик Кантемир не без гордости замечал, что творения его не будут «гнусно лежать в одном свертке с Бовою или Ершом!». «Эти чопорные господа, — говорит Ровинский, — в большинстве сами вышедшие из «подлого народа», никак не могли себе вообразить, что Ерш, Бова и т. п. переживут их бессмертные творения; но таким же фешенебельством заражены были и более развитые люди члены ученых обществ: так, например, в 1824 году, когда Снегирев представил в Общество любителей российской словесности свою статью о лубочных картинках, то некоторые из членов даже сомневались, можно ли и должно ли допустить рассуждение в их Обществе о таком пошлом, площадном предмете, какой предоставлен в удел черни? Впрочем, решено было принять эту статью, только с изменением заглавия в ней — вместо лубочных картинок, сказать — простонародные изображения».