Чтение онлайн

на главную

Жанры

Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:

Благодаря этому хождению, он проницательным умом вник в жизнь простого народа, чутким сердцем понял его радости и перечувствовал его страдания, возлюбил его юмор, его удаль, его доброту и простил ему его разгул. Он подметил в народе то, чего, по словам поэта, «не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный». Вращаясь среди народа, он отрешился от условности и изнеженности светской жизни — и «опростился» в собственном образе жизни. Простая и даже бедная обстановка его жилища, скромная одежда, самая непритязательная пища — стали обычною принадлежностью его домашнего быта. Только нездоровье или необходимость взять с собою что-нибудь очень тяжелое заставляли его пользоваться услугами извозчика, — только очень длинное расстояние за городом вынуждало его нанять простую крестьянскую тележку. Простота и веселая непринужденность его обращения невольно привязывали к нему всех, кто имел к нему дело или был ему подчинен. Свой завет судебным следователям в 1860 году: «Будьте прежде всего людьми, а потом уже чиновниками» — он осуществлял вполне наглядно на самом себе. Поэтому внешние отличия, чины и ордена не только не волновали его завистливою радостью, но даже тревожили его своим влиянием на молодежь. Он не раз выражал горячее сочувствие к тем 25 членам комиссии, которые, при начертании Судебных уставов, полагали уничтожить личные представления к наградам чинов судебного ведомства, возражая защитникам этого рода отличий, грозившим оскудением, при отсутствии наград, судебного персонала,

что «если люди слишком честолюбивые, гоняющиеся за знаками отличия, не будут добиваться судебных должностей, то судебное ведомство может от этого только выиграть, а не проиграть»… Благодаря такому взгляду он задал в 1862 году немало хлопот своим домашним, когда для одного из официальных представлений его в Петербурге необходимо понадобились ордена его — и их пришлось, с величайшим трудом, разыскивать по всей его квартире в Москве и все-таки не найти некоторых. Поэтому же он был и сам скуп на награды. Когда московский губернатор, желая за устройство школы в губернском тюремном замке наградить одного из стряпчих орденом св. Станислава 3-й степени, написал о том Ровинскому, последний позвал стряпчего к себе и сказал ему: «Батюшка (это было его любимое обращение)! Вы молодой еще человек и студент, — охота вам привыкать обвешиваться; с этих лет приохотитесь — человек-то и выдохнется из вас. Уж вы не сетуйте, а я вас вычеркну. Лучше просите де-! нежное пособие, — ведь у вас семья».

Служебный карьеризм, стремление выслужиться и деловое верхоглядство были ему всегда до крайности неприятны и встречали в нем не только строгое, но иногда и ядовитое осуждение. «Ну что, как поживаешь, как работаешь?»— сказал ему, уже председателю департамента судебной палаты, покровительственным тоном его бывший сослуживец, сумевший устроить так, чтобы почти в одном и том же приказе получить сразу две награды и два назначения. Ровинский улыбнулся: «Да вот все думаю, — отвечал он, — где бы поставить в круглой Екатерининской зале (наполненной горельефами с символическими надписями) горельеф с твоим изображением и надписью: «Малыми средствами — многого достигает». Живой подвижный, цветущий здоровьем, он был быстр и своеобразен во всей своей повадке. Когда, в 1866 году, я был назначен — по выбору товарищей, согласно с заведенным Ровинским обычаем, о котором он писал еще в записке «О судебной службе», — секретарем при прокуроре Московской судебной палаты и, приехав из Петербурга, пришел представляться новому начальнику, этот последний был в заседании. Пришлось ждать его прихода. Вдруг дверь в канцелярию отворилась и не вошел, а вбежал человек, совершенно не похожий на петербургских судебных сановников ни по костюму, ни по манерам. Коренастый, с огромною лысиною, обрамленною длинными рыжеватыми кудрями, без усов, с начинавшеюся у подбородка окладистою бородою, с умными, улыбающимися глазами под густыми бровями, Ровинский был одет в старый, толстого сукна, поношенный сюртук, застегнутый на все пуговицы, в обносившиеся снизу брюки над простыми, очевидно «готовыми», сапогами; из-за воротника сюртука виднелся отложной, мягкий ворот рубашки, повязанный какою-то черною тесемкою. Выслушав официальную формулу представления, он ласково протянул руку и мягко сказал: «Меня зовут Дмитрий Александрович , — а вот пойдемте-ка в кабинет, да потолкуем». В кабинете, вытащив, не из кармана истертого и короткого атласного жилета, а из кармана брюк, серебряную луковицу и посмотрев, который час, он уселся с ногами, по-турецки (его любимая поза), в кресло и, сказав: «Ну, батюшка, — кто вы? да что вы? рассказывайте-ка!»— начал одну из тех непринужденных и откровенных бесед, которые чрез тридцать лет заставляют вспоминать о службе с ним как о светлом и дорогом времени…

В свой служебный кабинет, обставленный до крайности просто, без обычной канцелярской роскоши, приходил или, вернее, прибегал он не регулярно, а по мере надобности. «Ну-ка! Давайте-ка, господа, что у вас есть», — говорил он еще находу и, усевшись в свою любимую позу, немедленно приступал к слушанию докладов, делая, на словах, краткие, решительные и всегда «смотревшие в корень» резолюции. Враг пустой переписки и всякого формализма; он многие бумаги оставлял вовсе без ответа, кладя их, в буквальном смысле, под зеленое сукно своего стола и говоря: «Пусть полежит: пусть они там своим умом дойдут, что надо делать; нечего ублажать этих «приказных», им надо самим думать и учиться, а не ждать указки сверху»… Иногда, если бумага настоятельно взывала об ответе, он на полях ее писал резолюцию в два-три слова и посылал ее в таком виде обратно. Не одна нелюбовь к бесплодной канцелярщине руководила им при этом. Он боялся, чтобы в новое, живое дело не закрались на первых же порах порядки ненавистного ему приказного строя, чтобы не ослабела необходимая самодеятельность органов преобразованной прокуратуры. Притом опыт жизни научил его, что обилие так называемых «вопросов» обыкновенно обусловливается ленью ума и стремлением ничего не принимать на свою сознательную ответственность со стороны возбуждающих эти вопросы. Поэтому, когда кто-либо из местных деятелей возбуждал, — в обширном и красиво переписанном представлении — какой-либо «важный и настоятельный» вопрос, в сущности разрешаемый Судебными уставами, в которые лишь надлежало внимательно вдуматься, Ровинский умышленно не отвечал на такое представление — или не давал ему хода, нисколько не смущаясь тревогою и нетерпением писавшего и напоминаниями своих секретарей, твердо уверенный, подобно Матвею в «Анне Карениной», что все «образуется». И действительно — смотришь, все образовалось, и притом не бюрократическим путем, а жизненным.

В направлении им дел, в замечаниях на обвинительные акты, во взглядах на взаимные отношения различных судебных органов между собою сказывались у него глубокое знание и людей вообще, и истинных общественных потребностей, а также необыкновенная быстрота соображения, всегда направленного на отыскание живой, а не формальной только правды… Его трезвый, слегка скептический ум нельзя было отуманить ни громкими словами, ни трагическими картинами, ни напускным негодованием оскорбленного мелочного самолюбия. Ухватывая каждый вопрос, по его собственному выражению, «за пуп», он быстро шел к правде, нередко скрытой под обманчивою скорлупою, и добирался до ядра, причем все хитро задуманное представлялось иногда в совершенно новом и неожиданном свете. Здоровые нервы его были, однако, очень подвижны и восприимчивы. Это выражалось даже в том, как он слушал доклады или читал дела, обреченный хоть на время на некоторое бездействие. Он не мог сидеть и слушать или читать спокойно, а двигался в своем кресле, постоянно меняя позу, ерошил себе волосы, теребил бороду, бессознательно бормотал отрывки из стихов или курныкал какой-нибудь мотив, причем пальцы его нервно двигались, иногда мимически подбирая какие-то аккорды, а глаза — если это был доклад — мягко и рассеянно блуждали по комнате. Но вот доклад, сделанный с точностью и обстоятельностью, которых он безусловно требовал, окончен или дело им просмотрено, и лицо его принимает сосредоточенное выражение, глаза смотрят пристально и серьезно, и вдумчивый вывод, в котором ничего не опущено и не забыто, сменяет внешние признаки нервной рассеянности.

Всем интересующийся — меломан и театрал, умевший глубоко и сознательно наслаждаться искусством, — вечно занятый пополнением своих собраний, Ровинский оставлял, однако, все это, если служебный долг требовал от него особого напряжения в одном направлении. Тогда он спозаранку являлся к себе в прокурорский кабинет, запирался в нем и лишь на минутку прерывал свою, всегда быструю и содержательную работу, чтобы съесть принесенный им с собою, завернутый в бумаге, простой завтрак или послать сторожа в знаменитый — увы! исчезнувший ныне, — Сундучный ряд за закускою или пирожками. С усталым лицом, но бодрый и веселый, выходил он, окончив свою задачу, в канцелярий, и любил отдохнуть, усевшись на стол и мерно качая ногою, в болтовне со своими молодыми сослуживцами «de rebus gestis et aliis», пересыпая свои рассказы и расспросы острыми словцами, меткими сравнениями и целыми эпизодами комического свойства из пережитого. «Ну, довольно, — прерывал он, наконец, свою беседу, — прощайте, господа; посмотрите-ка, что я там в кабинете на листочках «навараксал», да приведите это в порядок, — кажется, выйдет ладно…»

В служебной работе, да, вероятно, и во всякой другой, у него не было систематической равномерности и усидчивости наших западных соседей. Иногда на него находило утомление, так сказать, пресыщение однообразною работою. Его начинало тянуть в деревенское уединение, поближе к природе, которую он любил и умел чувствовать. Тогда он удалялся, в старый Сетунский стан, близ Москвы, на берег речки Сетуни, в свой маленький «хутор», хранивший для него освежающие и успокаивающие впечатления. Там, запершись от всех, кроме самых близких друзей, отдыхал он за своими, дорогими ему, гравюрами, слушал любимый им далекий звон московских колоколов, сажал цветы или изготовлял фейерверки. И в садоводстве и в пиротехнике он был опытный знаток. Такой отдых продолжался неделю, десять дней… Если необходимость разрешения и подписи неотложных бумаг заставляли нарушить его уединение, то это приходилось делать с большим сожалением. «Подписал?»— спрашивали в канцелярии у возвратившегося с Сетуни курьера, носившего историческую фамилию Пугачева. «Подписали, да только бранятся…» — «А что он делает?»— «Да до обеда цветы сажали, — а после обеда ракеты набивали… очень были все время заняты…» Но отдых быстро проходил, освеженные и обновленные силы возвращались с прежнею и даже большею энергиею — и работа снова закипала.

С переходом в Сенат тревожные впечатления ответственной службы прошли для Ровинского — и временный отдых на Сетуни оказалось возможным заменить долговременными и дальними путешествиями. Обыкновенно уже с пасхи начинал он готовиться к большому странствию и при первой возможности уезжал на поиски нового материала для своих собраний и новых впечатлений и сведений для своего пытливого, вечно молодого ума. С 1870 года он объездил всю Европу до отдаленных и мало посещаемых ее уголков, побывал в Египте, Марокко и Алжире, посетил Иерусалим, был в Индии, на Цейлоне и Яве, в Китае и Японии. Последнее отдаленное его путешествие, уже в преклонном возрасте, совершено им в Туркестан, Хиву и Бухару. Его «Народные картинки» содержат в себе массу интереснейших личных замечаний, сравнений и указаний, вынесенных отовсюду, где он побывал. Сопряженный с сенаторством переезд в Петербург не изменил привычек старого москвича. На вопрос, каким образом освоится он с холодным, туманным и прямолинейным Петербургом после своих любимых московских урочищ и переулков, он отвечал: «Да я и здесь себе Москву устрою», — и, действительно, поскитавшись по квартирам казармоподобных домов Петровского «парадиза», он устроился в отдаленном конце 4-й линии Васильевского острова, в собственном домике-особняке, утонувшем в глубине небольшого сада, и здесь прожил, в буквальном смысле заваленный книгами и папками с гравюрами, окруженный своими драгоценными изданиями и лично взращенными цветами, до самой своей кончины.

Невидимый и недоступный для случайных или официальных посетителей, но радушный и приветливый хозяин для тех, кого он любил и кого приводил к нему действительный интерес к его личности или трудам, Ровинский оставался и у «Василия на острове» тем же простым и сердечным человеком, каким привыкли знать его сослуживцы, каким всегда знала его Москва. Постоянно работая, отдавая свой труд и время на службу правосудию и искусству, он никогда не выдвигался вперед и менее всего помышлял о своем сане и заслугах. Он скромно умалчивал о царственном внимании к его работам по истории искусства, неоднократно и непосредственно, в личной беседе, проявленном императором Александром III, и никогда не хотел играть никакой официальной роли, скромно и бесшумно исполняя свой служебный долг, но всегда и во всем упорно охраняя самостоятельность своей нравственной личности. Он осуществлял своим житейским поведением глубокие слова Флобера (письма 1877 г.): «Quand on est quel-qu’un— pourquoi vouloir etre quelque chose?» [12]. Так достиг он почтенной старости. Несмотря на этот возраст, сопряженный для многих с развитием суетного, почти ребяческого тщеславия и с нравственным «склерозом» чувств и движений сердца, он мог спокойно выдержать опыт, предлагаемый Гейне, говорившим, что «человек в разгаре деятельности подобен солнцу: чтобы иметь о нем верное понятие, надо видеть его при восходе и при закате».

Когда этот закат стал быстро надвигаться, сослуживцы Ровинского — сенаторы уголовного кассационного департамента, в котором он проработал 24 года, поднесли ему переплетенный в старом русском вкусе адрес. В нем, по поводу 50-летия службы Ровинского, говорилось о неустанном его трудолюбии, безграничной любви к родине и науке, о теплом и светлом его взгляде на людей, на бедных, несчастных и даже впавших в преступление. И это были не обычные, юбилейные фразы, — тем более, что Ровинский, предвидя возможность празднования своего юбилея, «убежал» за границу и тщательно скрывал свое там местопребывание, — и не те «приподнятые» слова, которые, по обычаю, говорятся «октавой выше» против истины всякому юбиляру, причем ни он, ни говорящие сами им не верят. В словах, написанных многолетними свидетелями его труда, заключалась истинная оценка человека, которого удобнее и точнее можно было рассмотреть именно «на закате». В том же адресе выражалось Ровинскому его товарищами горячее пожелание еще многих лет жизни — «нам и потомству в назидание». В этом пожелании невольно сказывалось и тревожное опасение. Тяжелый недуг уже два года держал его в своих тисках, то усиливаясь, сопровождаемый мучительными болями, то «отпуская» на время. Он вынудил Ровинского прервать свои неутомимые ежегодные путешествия, свел живые краски здоровья с его побледневшего и похудевшего лица, окончательно засыпал сединою его бороду и длинные поредевшие кудри, придававшие ему такой патриархальный вид, заставил потускнеть полные ума и жизни прекрасные голубые глаза… Взгляд этих глаз чаще и чаще стал приобретать то особое выражение, которое бывает свойственно хорошим старикам, со спокойною совестью доживающим полезную жизнь. Он казался как будто устремленным не на находящиеся пред ним предметы, а куда-то вдаль, туда , на тот берег.

Ровинский, очевидно, готовился вступить на этот берег. Это сказывалось не в одной его наружности, но и в меланхолических нотах бесед, которые он стал любить, по окончании заседания, вести с наиболее близкими ему сослуживцами, отдаваясь преимущественно воспоминаниям прошлого. Его уже давно тяготило пребывание в обществе, и он сокращал его до самой крайней возможности, сидя по целым неделям дома. Узкая практичность многих из современных, претендующих на развитие и образованность, людей, отсутствие твердых убеждений и рисовка бездушными взглядами, искусственно воспринятыми ради житейских удобств, и, наконец, так часто наблюдаемое исчезновение нравственных идеалов в туманной мгле современности пугали и огорчали старика, оскорбляя его лучшие упования. Он все более и более замыкался в себя. «Да! все сижу дома, — сказал он зимою 1895 года своему старому сослуживцу по губернской прокуратуре, — да и что ходить в люди: вон их сколько, хотя в сажень складывай, а куда как трудно найти между ними человека»…

Поделиться:
Популярные книги

Сонный лекарь 7

Голд Джон
7. Сонный лекарь
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сонный лекарь 7

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

Внешники такие разные

Кожевников Павел
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Внешники такие разные

Дайте поспать! Том IV

Матисов Павел
4. Вечный Сон
Фантастика:
городское фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать! Том IV

Не грози Дубровскому! Том Х

Панарин Антон
10. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том Х

Законы Рода. Том 5

Flow Ascold
5. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 5

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2

Уязвимость

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
7.44
рейтинг книги
Уязвимость

Охотник за головами

Вайс Александр
1. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Охотник за головами

Идеальный мир для Лекаря 5

Сапфир Олег
5. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 5

Провинциал. Книга 1

Лопарев Игорь Викторович
1. Провинциал
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 1

Осознание. Пятый пояс

Игнатов Михаил Павлович
14. Путь
Фантастика:
героическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Осознание. Пятый пояс

Невеста вне отбора

Самсонова Наталья
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.33
рейтинг книги
Невеста вне отбора

Егерь

Астахов Евгений Евгеньевич
1. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
7.00
рейтинг книги
Егерь