Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
Шрифт:
— И накурился и наговорился... Ну, а ты как себя чувствуешь. Светик? — тревожно спросил он.
— Как и полчаса тому назад, — засмеялась она. — Нет, ты просто стал невыносимым. Витька! Каждую минуту ты требуешь бюллетень о моем здоровье. — Но ей было приятно, что он так тревожится о ней: это всегда приятно.
— Все-таки ты береги, береги себя, дорогая! — сказал он бессмысленно, как всякий муж. — Теперь ты должна себя беречь.
— Теперь! О, каким ужасным тоном собственника ты это сказал!
— Собственника?.. Даша! — вскричал он.
— Ну, хорошо, хорошо, мой господин! И ваша супруга, и будущий наследник
— А! — оживился Виктор. — Понимаешь, встретился один комиссар. Симпатичный такой, раненый. Ну, и я... Я, кажется, немного расхвастался перед ним, — смущенно заглядывая в глаза жены, признался он, как привык уже каяться ей во всех своих больших и малых грехах.
— Расхвастался? — засмеялась Даша. — Ну, это меня не удивляет.
— Даша!
— Ты, разумеется, первым же делом сообщил ему, что назначен управляющим...
— Ну, да... Но...
— И что ты сразу же, как приедешь, перевернешь все вверх дном...
— Но послушай, Даша...
— И выложил ему все свои прожекты, планы механизации и цикличности, идею нового непрерывного потока имени Виктора Абросимова?
— А вот это как раз не успел...
— Ка-ак? — с комическим ужасом воскликнула она. — Да неужели? Ну, тогда — валяй! — она вздохнула и покорно вытянула руки по швам. — Валяй, не стесняйся! Я готова слушать в трехсотый раз...
— Так вот никогда же теперь не буду тебе ничего рассказывать! — проворчал немного обиженный муж. — Бессовестная ты...
Но она снова, насмешливой кошечкой, прильнула к нему, стала ластиться.
— Будешь, будешь... Будешь рассказывать! — зажмурилась она. — И я буду тебя слушать, лохматый мой, милый, смешной…
Но он все еще продолжал ворчать, хотя уже и упрощенно;
— Как не понять, что я просто стосковался по работе! Да осточертело мне без конца чертить учебные проекты для пополнения пыльных архивов декана. Я живого дела хочу.
— Теперь уже недолго ждать... милый, нетерпеливый!
— Я ведь не отдыха после учебы, понимаешь, не курорта хочу. Хочу — сразу в самое пекло. С головою. Хочу покоя не знать. Хочу ночей не спать. И чтоб все вокруг меня завертелось, ожило, встрепенулось...
— И чтоб все заахали: ай да Виктор Абросимов, ай, молодец!
— Ну и что ж? Да! Чтоб заахали! Что?! — бешено рявкнул он, вскакивая, великолепный в своей обиде и своем азарте. — А ради чего ж я буду тогда в огне кипеть? Чтоб капиталы копить на старости? Да чихал я на капиталы! И на автомобиль чихал! И домика себе строить не буду, не надейся! Да! — неистово крикнул он, и в его черных глазах заметались золотые искры, — да, хочу, чтоб заахали! Хочу! Гремела когда-то слава шахтера Абросимова, так пусть же теперь загремит слава об Абросимове-инженере. Что?! — И он свирепо посмотрел на Дашу.
— Мальчишка, мальчишка ты мой!.. — только и смогла шепнуть она, как всегда покоренная силищей его чувств, и влюбленно притянула его к себе, сразу же и обезоруживая.
Он тотчас сел, сам сконфуженный взрывом.
— Я и в самом деле совсем мальчишка, — неуклюже улыбнулся он. — Но ты посмотри, посмотри, Даша, — обнимая ее, привлекая к окну, мягко сказал он. — Видишь?.. Вот она, наша донецкая земля... Нет, ты скажи — видишь?.. Чуешь? Бьется сердечко-то?..
— Бьется... — шепнула она.
— И у меня вот как бьется! Ведь это же не просто земля, ковыль да глина, это — поле великой битвы!
— За уголь!
— За счастье человечества, — сказал он. — Помнишь, Менделеев называл наш Донбасс «будущей силой, покоящейся на берегах Донца»?
— Ну, мы уж обеспокоили эту покоящуюся силу, — засмеялась Даша.
— Да, конечно. Но достаточно ли? Да мы только слегка растормошили ее... Мы только легонько поцарапали ее сверху. А вглубь даже еще и не сунулись. А меж тем какие великие дела может сделать здесь человек! С нашей-то техникой! С нашими-то современными знаниями! Да в нашем-то государстве! Менделеев и мечтать об этом не мог. Нет, ты слушай, ты, пожалуйста, выслушай меня. Дашенька!.. — умоляюще закричал он и, уже вновь загораясь, стал в сотый раз сбивчиво поверять ей свои мечты, горячась и волнуясь, как и в первый раз. И она, в сотый раз, вновь невольно залюбовалась им, как любовалась и в первый...
Таким она его больше всего любила.
Вот таким он был и тогда, ночью, в лаве, когда она с отчаянья призналась ему в своей любви, а он не услышал, не угадал, не понял, а даже с досадой отмахнулся и от нее и от ее любви. Как она тогда его любила!
А сейчас любит еще больше. Сейчас она любит в нем не только мужа, товарища, отца ее будущего ребенка. Она узнает и любит в нем свое творение, дело своих рук, частицу своей души. Сколько терпения и сил, сколько именно творческих мук вложила она в это беспокойное, непостоянное, милое, косматое существо, — это только она одна знает.
Только она знает, чего стоил ей первый год его учебы в институте, когда он, даже и не подозревая о ее любви, простодушно считал ее только дорогой землячкой, доброй подругой.
Да, она была ему настоящим, добрым товарищем, — тут ничего не скажешь! И товарищем, и нянькой, и наставником; кнутом — когда он ленился, уздой — когда он взвивался на дыбы, поводырем — когда он начинал спотыкаться, подушкой — в которую он мог досыта наплакаться...
Нетерпеливый, непоседливый, капризный, уже избалованный славой и легкими удачами, он готов был тридцать раз на день бросить учебу и институт и убежать обратно на шахту. «Та нехай она сказытся, ваша наука! — бесновался он. — Так я лучше буду уголь рубать, чем вот этот проклятый гранит!» Он приходил в отчаяние, что не может взять науку лихим, шахтерским рывком, и Даше приходилось напоминать ему, что у шахтеров есть еще одна великая добродетель — терпение.
— Да неужели у тебя самолюбия нет? — бесстрашно дразнила она его, в душе цепенея от страха, что он еще пуще обидится и действительно сбежит. — Неужели ты сдашься, сдрейфишь, сбежишь? Ты, герой! — И она все вечера просиживала с ним над его книгами и лекциями, учила его работать, писать конспекты, учила правильно говорить по-русски, со вкусом одеваться, держать руки в порядке, даже есть; она заставила его отказаться от глазастых галстуков и дрянных духов, отучила от разбойничьей привычки сплевывать сквозь зубы; она осторожно и бережно мяла, лепила из него настоящего человека, действуя то лаской, то окриками, но чаще всего — мягкой любовной насмешкой. Насмешка служила ей и оружием и щитом — за нею легче было скрывать свою безответную, взнузданную, но раскаленную любовь к нему.