Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
— Кромер, — сказал я, — послушай, не жалуйся на меня. Это было бы некрасиво с твоей стороны. Я подарю тебе часы. Смотри! Больше у меня, к сожалению, ничего нет. Вот, возьми. Они серебряные и механизм хороший. Там только есть небольшая поломка. Надо их починить.
Он засмеялся и взял часы своей большой рукой. Я смотрел на эту руку и думал о том, какая она грубая и враждебная по отношению ко мне, как она замахнулась на мой мир и мою свободу.
— Они из серебра, — сказал я робко.
— Плевать мне на серебро и на эти старые часы, — сказал он с глубоким презрением. — Можешь сам их чинить.
— Но, Франц, — взмолился я в страхе, что он убежит, — подожди! Возьми часы. Они в самом деле из серебра. Честное слово! У меня больше нет ничего.
Он
— В общем, ты знаешь, к кому я пойду. Могу сказать об этом и в полиции. Вахмистра я знаю очень хорошо.
Он повернулся и пошел. Я схватил его за рукав. Этого нельзя допустить. Я лучше умру, чем решусь терпеть все то, что мне предстоит, если он так уйдет.
— Франц, — молил я голосом, охрипшим от волнения, — ну не делай глупостей. Это ведь шутка, правда?
— Конечно, шутка, но тебе она может дорого обойтись.
— Скажи мне, Франц, что я должен сделать? Я сделаю все.
Он вновь посмотрел на меня, сощурив глаза, и опять засмеялся.
— Не будь дурачком, — сказал он с деланным добродушием. — Ты все понимаешь точно так же, как и я. Я могу заработать две марки, и я не так богат, чтобы этим бросаться, это тебе известно. А ты богат, у тебя даже есть часы. Давай мне две марки, и все будет в порядке.
Эта логика была понятна. Но две марки! Они были для меня так же недостижимы, как десять, сто, тысяча марок. У меня не было денег. Была небольшая копилка, которая стояла у матери. В ней в результате приездов дяди и тому подобным поводам набралось несколько десяти- и пятипфенниговых монет. Больше не было ничего. Карманных денег я в этом возрасте еще не получал.
— У меня ничего нет, — сказал я печально. — Никаких денег. Но все остальное я отдам тебе. У меня есть книжка про индейцев, солдатики и компас. Сейчас я принесу его.
Кромер только скривил рот в жесткой и злой гримасе и плюнул на пол.
— Кончай болтать, — сказал он повелительно. — Мне не нужен твой хлам. Компас! Не зли меня лучше, слышишь! Давай сюда деньги.
— Но у меня их нету. Мне денег не дают. Что я могу сделать!
— Значит, завтра принесешь две марки. Буду ждать на рынке после школы. И кончим с этим. Увидишь, что будет, если не принесешь денег.
— Но где же мне их взять, Господи, если у меня их нет!
— В вашем доме достаточно денег. Это твое личное дело. Значит, завтра после школы. И запомни, если не принесешь…
Он опять сверкнул на меня злым взглядом, сплюнул и исчез, как тень.
Я не мог подняться наверх. Жизнь моя была разрушена. Я думал, что мне предпринять: убежать и никогда не возвращаться или утопиться. Но это были смутные картины. Скрючившись, я сел в темноте на нижнюю ступеньку лестницы и предался своему горю. Там меня плачущего нашла Лина, когда спустилась за дровами с корзиной в руках.
Я попросил ее никому ничего не говорить и поднялся наверх. Справа, рядом со входной дверью, висела шляпа отца и зонтик матери. Чем-то родным и нежным повеяло на меня от всех этих вещей, сердце мое раскрывалось им навстречу с мольбой и благодарностью, как будто блудный сын снова увидел и ощутил родное жилище. Но мне все это больше не принадлежало, это был по-прежнему светлый мир отца и матери, я же глубоко погрузился в чужеродный поток, запутался в грехах и авантюрах, позорно охваченный ужасом перед лицом опасностей и врагов. Шляпа и зонтик, любимый старый каменный пол, большая картина над шкафом в прихожей, звучащий из гостиной голос старшей сестры были мне дороже, милее, ценнее, чем когда-либо раньше, но теперь все это перестало быть моим утешением, моим безусловным достоянием. Во всем сквозил упрек: это было уже не мое, к этому спокойному и радостному миру я теперь не причастен. Я принес на ногах грязь, которую уже не мог стереть у входа, я принес с собой тень, о которой ничего не знали в этом мире. Сколько тайн уже бывало у меня, сколько страхов, но все это было ничто в сравнении с тем, что вошло со мной сегодня в дом. Судьба
На мгновение я ощутил не просто страх перед завтрашним днем, но какую-то ужасающую уверенность в том, что отныне мой путь поведет меня все дальше вниз, в темноту. Я. ясно почувствовал, что этот проступок повлечет за собой другие, что мои игры с сестрами, приветливые слова, обращенные к родителям, поцелуи — все это ложь, что со мной всегда останется моя судьба и тайна, которую я буду скрывать.
Когда я увидел шляпу отца, во мне вдруг на секунду вспыхнула надежда. Я все ему скажу, стерплю его гнев и наказание, зато он станет соучастником и меня спасет. Это будет искупление, знакомое мне и раньше, тяжелый горький час, тяжелая, полная раскаяния просьба о прощении.
Сладкая надежда! Соблазнительная и прекрасная! Но ничего не вышло. Я знал, что этого не сделаю. Знал, что у меня есть такая тайна, вина, искупить которую я должен сам. Может быть, как раз теперь я оказался на распутье, может быть, с этого часа навсегда останусь среди этих скверных людей, буду делить с ними тайны, зависеть от них, подчиняться им, стану своим в их мире. Я хотел выглядеть мужчиной и героем, но теперь должен за это расплачиваться.
Я был рад, что, увидев меня, отец заметил прежде всего мои мокрые ноги. Он отвлекся и не обратил внимания на главное, а мне пришлось услышать выговор, который втайне я отнес и к главному. И тут во мне возникло странное новое чувство — злое, режущее чувство превосходства над отцом! В какой-то момент я ощутил нечто вроде презрения к нему за то, что он ничего не знает, его неудовольствие по поводу мокрых ботинок показалось мне мелочным. «Если бы ты знал!» — думал я и казался себе преступником, которого допрашивают об украденной булочке, в то время как он совершил убийство. Это было безобразное чувство, однако в нем была некая сила и увлекательность, так как больше всего остального оно связывало меня с сознанием моей вины и тайны. «Может быть, — думал я, — Кромер уже пошел в полицию, донес на меня и гроза собирается над моей головой, а они здесь обращаются со мной как с маленьким ребенком!»
Во всей истории вплоть до того момента, о котором я рассказываю, этот момент был, видимо, самым важным и существенным. Это было первое сомнение в непогрешимости отца, первый надлом в тех устоях, на которых покоилось мое детство и которые каждый, прежде чем стать самим собой, должен обязательно разрушить. Из таких вот переживаний, которые никому не видны, состоит главная внутренняя линия нашей судьбы. Трещина и надлом могут снова закрыться и зарасти, перестать болеть и забыться, но где-то в потаенной глубине они живут и кровоточат по-прежнему.
Я сам ужаснулся этому новому чувству, я готов был целовать ноги отцу, чтобы вымолить прощение. Но понимал, что ничего существенного отмолить нельзя: ребенок знает и чувствует это так же хорошо и глубоко, как и мудрец.
Мне хотелось поразмыслить обо всем, подумать о том, что будет завтра, но сделать этого не удалось. Весь вечер я занимался только тем, что пытался привыкнуть к новой атмосфере, возникшей в нашей гостиной. Часы на стене и стол, Библия и зеркало, книжная полка и картины словно прощались со мной, с леденеющим сердцем я видел, как мой мир, моя счастливая жизнь превращается в прошлое и отделяется от меня, я чувствовал, как дрожащими щупальцами нахожу что-то в чужом и темном мире и укрепляюсь в нем. Впервые я почувствовал смерть, ее горький вкус, потому что смерть есть рождение, страх и тревога перед пугающей новизной.