Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
Инженер сделал усилие, подавив воспоминания, и стал глядеть на раскинувшееся поселение. Оно огромно разлеглось.
Неужели же десять лет! Как будто вчера была голая степь, и раздался первый удар заступа, и проезжала первая тачка с землей для насыпи.
Опять почудилось, мимо прошла целая полоса, зародилась и разрослась новая сложная жизнь, а он, не подымая головы, не отрываясь, возился над мостами, над трубами, над насыпями.
Но при чем те полторы тысячи, их интересы, горе, труд, радости, при чем эти дома наместо землянок,
Отчего?
Стекла, молча переливая, играли в закате. Белела станция.
Тогда он перевел глаза и стал глядеть в степь. И она стала меркнуть.
Степь стала меркнуть, а горечь воспоминаний разрасталась.
В чем же его вина? И не прошла ли мимо жизнь?
И не потерял ли он самого дорогого, неназываемого, чему нет имени?
В сухой сизой мгле потонула уходящая насыпь, телеграфные столбы, курганы, и смутно стало; только неясно белевшими пятнами — не разберешь, близко ли, далеко ли — проступали дома.
Зажигались в еще не потухшем небе одинокие звезды, но еще не зажигались огни на земле.
Полынов все так же сидел на кургане, и было тихо, и было молчаливо и смутно.
Чья-то тень, странно качаясь и сливаясь со все густеющей вечерней мглой, шла к кургану. Тлела полоска непотухшей зари.
Когда человек подошел, Полынов узнал голос:
— Доброго здоровья!.. Сумерничаете? Хорошо в степе, воздух слободный.
Полынов насупился. Не хотелось уходить, точно бежал бы от этого человека, не хотелось и оставаться. Захарка стоял перед ним, опираясь на палку.
— Вышел со двора, вечер, покой; дай, думаю, протиться трошки, воздухом для здоровья попользоваться.
Полынов видел, что тот его подкарауливал, и стало противно, точно по телу пробежал паук.
— Что вам угодно?
— А так, собственно, для прогулки. День-то в заботе, передохнуть некогда: ну, вечером только и попользоваться.
Полынов, не отвечая, поднялся, чтобы идти, и вдруг темная фигура загородила путь, и перед самым своим лицом увидел другое лицо, — тяжелые скулы, негнущаяся шея, и глаза сверкают по-волчьи.
Тот заговорил языком, какого не ожидал Полынов:
— Во... бьюсь... ползу с самого дна... горбом, плечьми... не то, что грабить — трудами... Заработать дайте, не иное что... в лаптях был, одна кожа своя, ничего не было; теперь, слава богу, хозяин... Только заработать, не что иное прошу...
В этом голосе, так необычно звучавшем в густеющем вечере, послышалось что-то, что остановило Полынова, — железное упорство, железная воля, пусть на стяжание, но, как всякая сила, невольно влекущая к себе, покоряющая.
А тот без обиняков нагло заговорил:
— Ваше благородие, по какому случаю пятитесь?.. Ежели мирно поделить, господами будем над всей округой, все в нашем кулаке будет, — он сжал и поднял черневший кулак, — а как душим друг друга... ни к чему... один урон... и у вас в семействе...
Он не договорил. Дыхание перехватило у Полынова, и часто, часто замотались красные искры. Отдаваясь мгновенно нахлынувшему потоку жгучих воспоминаний, боли и крика, сунул руку в карман, выдернул и, не целясь, нажал собачку.
Неожиданно слабо перед громадой ночи и степного молчания стукнул короткий удар, и вспыхнул призрачно-белесый мгновенно растаявший клубочек...
В ту же секунду Полынов понял, что совершилось.
Но страшно было не это. Страшно было, что необыкновенно быстро исчез белесо вспыхнувший клубочек, и за ним не оказалось темневшей до этого в уровень с лицом фигуры, а было пусто, и за этой темной пустотой смутно блеснули еще не потухшие белые пятна домов.
Полынов спускался с кургана, выронив револьвер, сдавливая обеими руками голову, шел, покачиваясь, и мычал, как от невыносимой зубной боли:
— Ммм... ммма-а... у-у-у... ммм...
Шел в темноте, сдавливая голову и качаясь.
Долго шел, и, когда вошел в сад, все было, как прежде.
Смутно и темно стоят деревья, и полоса света из отворенной двери на террасе, ломаясь по ступеням, узко и длинно тянется по саду, выхватывая из темноты то косо срезанный плоский кусок дорожки, то странные пятна неугадываемых цветов, то низко озаренную нетрепещущую листву невидимого тополя.
И безграничность ночи, и призрачно вспыхнувшие пятна цветов, и неподвижно озаренная листва, и белая стройная фигура жены в глубине освещенной столовой — все это было когда-то, и только теперь он угадал, какое оно было наивное, ласковое, бесконечно нежное, глядевшее прямо в сердце.
Он пошел навстречу ему, доверчиво всего отдавая себя, как маленький ребенок с протянутыми ручонками к матери, оставляя позади всю накипь горечи, злобы и бессмысленности, и голосом, который сам не угадал, полным глубокого внутреннего волнения и безграничного доверия и надежды, проговорил:
— Леля!..
Белая стройная грациозная фигурка стояла вполоборота, головка в золоте пышных волос повернута к нему.
— Леля!..
Он поднял глаза и остановился: сквозь молодое, нежное, безумно-привлекательное лицо глядело старое, изуродованное отвратительною злобой, и раздался хриплый чужой голос:
— Явились? С кем же изволили так весело проводить время?
Он медленно подходил к ней, чувствуя, что летит в темную глубину, точно у него выдернули из-под ног доски.
— Я был... в степи.
— Ха-ха-ха!.. Конечно... Я ведь весь поселок велела осмотреть, везде посылала, десять человек бегали... Вы очень удобно устроились... в степи!.. Никому в голову не пришло там искать... теперь тепло...
Последним судорожным усилием спасая, он проговорил побелевшими трепещущими губами: