Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
Лес стоял спокойный, зеленый, равнодушный, оттеняя ее одиночество. Сзади легонько позванивали бубенцы, и слышался медленный говор ямщиков.
— Вы как-то говорили — нет мужика, есть мужики.
— Да, да, да. Пока в петле сидит — мужичок, как выполз — Никифор Лукич. Это у всех. Никифор-то Лукич у всех в зародыше. Но это ровным счетом ничего не значит, — из петли все не вылезут, вылезают только единицы. Оттого в мужиках есть какая-то одинаковость.
— А меня от начальства отчитывали, — сказала она, смеясь, и вспомнила, как кто-то задавал ей о нем вопросы ночью.
«Разве я люблю его?..»
Они
Красные сосны, дубы и орешник расступились, дорога упала в лесную лощину, хмуро темневшую внизу вершинами, а за лощиной выбравшаяся дорога круто поворачивала, в повороте лес смыкался сплошной стеной, как будто дальше ходу не было. Доктор и Галина остановились над лощиной, словно на рубеже.
«Вот и конец... А дальше? А дальше — поеду на телеге с Ипатом, потом станция, потом по железной дороге, потом город, потом... потом...»
Доктор хотел что-то сказать, да не сказал, и оба прислушались к лесной тишине, которая держала в себе и постукивание дятла, и похрустывание колес, и мерное поталкивание во втулках, и смолистые запахи разгорающегося дня. Внизу блестела сквозь кусты и осоку вода.
— Галина Александровна... вот мы... ну, расстаемся... Я должен... одним словом... сказать вам...
Он рассердился и, нахмурившись, сказал:
— Я люблю вас.
И хотя это было близко, и именно это он должен был сказать, ее поразило неожиданной новизной, и сердце стало биться редко и больно. Ока не подымала глаз, стараясь справиться со сложностью нахлынувших чувств испуга, неожиданности, крохотным комочком глубоко запрятавшейся радости, в которой и сама себе не призналась бы.
И строго сдвинув брови с набежавшей между ними морщинкой, сказала:
— Я не понимаю... как же вы...
Сзади остановилась телега, а за ней смолкло легонькое погромыхивание бубенцов и постукивание колес во втулках. Галина и доктор стали спускаться в прохладе к перекинутому бревенчатому мостику; по сторонам блеснула вода.
Доктор сказал спокойно и глухо, не глядя:
— У меня нет семьи, нет ребенка.
Он замолчал, пересиливая себя. Пахло прелым листом, и укал водяной бык: у-у-пь, у-у-у-ппь... у-у-у-ппь...
— Жена приехала от вас, я не знал, что она ездила, сама сказала, подошла ко мне, сказала: «Никанор, ты перестал меня любить, я это знаю, я это давно знаю». Я ей говорю: «Постой, что ты! Разве хоть одним движением, хоть одним словом я дал повод; ты мне дорога, как всегда, у нас ребенок». А она упорно: «Нет, нет, нет... Мне не нужно внешних проявлений, мне нужно, чтобы ты меня любил, как сначала, а этого ты не можешь, а такой ты мне не нужен». Побледнела. Я ей говорю: «Постой, Муся». А она отошла, лицо жесткое и холодное, смотрит на меня как на чужого и говорит: «Нужна справедливость, нужно равновесие, я все отдала тебе, все — девичество, молодость, всю себя, свою жизнь, все помыслы, ничего не осталось, всю вычерпал до дна. Теперь ты снова будешь жить, будешь счастлив, а у меня нет возврата, все: буду увядать и стариться. Ну, так вот, говорит, я уезжаю с сыном, ты его никогда больше не увидишь, только не подумай, говорит, что это месть, злоба, желание досадить тебе. Нет, это только равновесие в жизни, иначе, пойми же, ведь это чудовищно было бы...» И уехала.
Доктор замолчал и подымался, глядя себе под ноги, а наверху стоял лес, загораживая дорогу.
— Я знаю, у нее железная настойчивость, и я не увижу сына. Конечно, если б у нее другой характер, мы бы жили да жили, как живут тысячи в нашем положении; я ведь никогда не поднял бы руку на ее счастье. Сына не увижу. Может быть, оно действительно есть равновесие в распределении страданий. Что же, искать ее, бороться, отнимать? Нет, не сделаю этого, я разбил ее счастье, жизнь. Не виноват? Да, но ведь и она не виновата. Да и кто виноват?
«У д... ддя-ддень-ки Ф-фе-дду-ла г...ггусь д...дик-кой...»
Галина шла, наклонив голову, все так же следя за мелькающими из-под платья черными туфельками. И стоявший по бокам лес, полный медвяных запахов разомлевших трав, и постукивание дятла, и переливчатая мелодия иволги — лесная флейта, все вокруг, и все далеко и отделено непроходимой чертой своей собственной равнодушно-спокойной жизни.
«...г...ггусь д...ди-кой...»
Она также хотела сказать:
«Вы также говорили ей — люблю. Так же мучились, потом счастье, потом сын, потом... потом мысли стали совпадать... Ведь и у нас с вами мысли совпадают...»
Но вместо этого сказала:
— Через жизнь... через чужое счастье нельзя перешагнуть.
Он нахмурился.
— Вы что же, не видите, это уже прошлое. Это — если бы кто умер, а тут все боялись бы перешагнуть через его жизнь.
Она остановилась и, не подымая глаз, сказала:
— Прощайте!
Потом пошла, а он остался. Погромыхивание почтовых бубенцов сзади смолкло, а слышно лишь, поскрипывает одна телега.
Вот и лес стеной, дорога выбралась, уперлась в него и крутым поворотом ушла влево. Кусты орешника стали скрывать лощину, перекинутый мостик, и густой стеной на той стороне теперь пустынный и чужой лес.
Глянула: на дороге все стоит доктор без шапки; за ним, влегши в хомут, держит тарантасик пара; длинный мерин, скособочившись, вытягивает телегу, объезжая; Ипат идет рядом, помахивая кнутом, доедая подорожники. Все в последний раз.
Наполняя лес, зазвенело полное слез и печали, не то счастья:
«Да ведь это с нею, с мой... вообще с другими, а у меня совсем, совсем другое...»
И, чуть шевеля пересохшими губами, она сказала:
— Никанор Сергеевич, проводите меня до... станции, а то тут лес, а я одна...
БУНТ
УСАДЬБА И ДЕРЕВНЯ
Возле речки — деревенька. Покосились избушки, обвисли почернелые, объеденные соломенные крыши, в разгороженных дворах худая скотиненка, и не в каждом дворе лошадь, — захудалая деревенька. Ребятишки ковыляют, желтые, кривоногие, и животы обвисли, по коленкам болтаются. Бабы замученные; крестьяне рваные, волками глядят. Бедность непокрытая, бедность вековечная. Своей землицы — курицы выпустить некуда, с сохой не повернешься. А всю землю арендуют у барина.