Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
Ну что же, жалко оторвать бабушкину руку и велеть ехать.
— ...штоб тосковал и горювал, и сожалювал, и надоблюдал и в пиру, и в беседе, и в мягкой постеле...
Бабушка отнимает руку и, глядя все теми же молочными старыми глазами, крестит:
— Аминь! Дай тебе господи, касатка...
Ипат решительно трогает мерина. Колеса затарахтели. Галина обернулась последний раз на школу — на крылечке стоял Василий. После он будет рассказывать про нее — вот, мол, уехала, как рассказывал про девушку, которая изошла слезами, и про
И это старое здание, и палисадник, и березки показались такими родными, такими близкими.
Толпа все еще стояла около училища. Только за колесами с гиком летели ребятишки. Знакомые избы уходили по бокам.
«Разве ты не воротишься опять сюда к тем, кому нужна?»
А кто-то сказал:
«Нет... жить ведь хочется!..»
Сзади послышался крик. Остановились. Торопливо спешила, раскрасневшись, матушка. Галина слезла. Подошла и толпа.
— А я думала, — слегка задыхаясь, говорила матушка, — уже и не увижусь. Ты что вчера была, не застала, — ездили с отцом на сад, он там и сейчас остался, кланяется тебе.
— Ишь ты, матушка было опоздала, — доброжелательно слышалось в толпе.
— Ну, господь тебя благословит и матерь его святая.
Она несколько раз перекрестила притихшую девушку и крепко обняла.
— Вы — как моя мама, — сказала Галина, обнимая ее и удерживая снова запросившиеся слезы, — да зачем это, господи?
— Ну, ну, ну, пригодится, ехать-то целый день, — подсадила девушку и положила кулек.
Опять поехали. Уже стали сворачивать из деревни в поле, и чуть виднелась в конце улицы школа и все еще не расходившиеся бабы с детишками на руках, и матушка махала едва приметным белым платочком.
Потом спустились в лощину, поблескивавшую сквозь осоку болотцем, и только стали вытягивать на взгорье, в стороне по проселку показался о. Дмитрий на бегунках. Он остановился на перекрестке, слез. Остановился и Ипат и нехотя поклонился, сняв шапку.
— A-а, ну вот и хорошо. Да мне домой надо, забыл кое-что.
Он посмотрел на чистое небо и сказал совсем не тем крепким баритональным голосом, к которому так привыкла Галина, а каким-то другим, полинялым:
— Уезжаете?! Да, да... остаемся мы тут одни, остаемся...
И уже не было артиста, даже семинариста красивого не было, а просто попик, и будто и ростом меньше стал.
— Да, одни остаемся.
Он крепко пожал ее маленькую руку своими большими обеими:
— Ну, дай вам бог... ну, счастья, конечно... дай вам... — поднес к губам и крепко поцеловал ее руку.
Галина покраснела. Ипат отхлопывал кнутом пыль на сапогах.
О. Дмитрий пошел, сел на бегунки и, оглядываясь, поехал к деревне.
Поехал и Ипат, но все время оглядывался; потом встал на козлах во весь рост, всматриваясь назад. Засмеялся и сел.
— Поп за бугром опять на сад свернул. Это он для видимости будто на деревню поехал, вас стесняется, а сам на сад. Но-о, животная!..
И опять радостно обернулся:
— Боится попадьи, дюже боится.
Неуклюжий длинноногий мерин бежал боком в оглоблях, все время глядя из-за дуги на Ипата. Ипат, всячески ухищряясь, старался вытянуть его незаметно, но как хитро ни относил в сторону кнут, мерин глядел из-за дуги большим упрямым черно-блестящим глазом, туго прижимал к заду репицу и почти совсем останавливался в ожидании удара, потом взмахивал хвостом и опять продолжал бежать боком, сколько его ни дергала вожжа в другую сторону, и глядел, скособочившись, на Ипата, приводя его этим в ярость. И Ипат от времени до времени начинал неистово хлестать, а мерин совсем останавливался, глядя из-за дуги и пережидая припадок.
Галина вынула платок и, сильно нажимая, вытерла губы, — вспомнила, как поцеловала крепко Феню, а у нее испитое лицо и в семье дурная болезнь. И с остальными бабами целовалась, и она опять стала вытирать губы и щеки.
Тоненький комариный звон не то в синеве леса, не то сзади подержался и замер.
Колеса застучали и запрыгали — на дороге то и дело выворачивались корни.
Пестрела кругом голыми пятнами вырубка, всюду запушившаяся зелеными кустами, а на краю мощно и нетронуто стеной синел лес.
«А ведь Фенина мать тоже принесла мне подорожников, где они, и не разберешь... Гундосая, веки гноятся...»
По сторонам дороги голубые колокольчики, чуть колеблемые, позванивали неуловимо тонким звоном.
«Да и у других... разве угадаешь, кто болен, кто здоров. Часто и сами не знают...»
На молоденьком уцелевшем деревце разорялся зяблик.
Девушка взяла первый сверху кулечек и осторожно, чтоб не заметил Ипат, высыпала из него на дорогу пирожки и морковники. Потом один за одним все посбрасывала; остался только матушкин кулек.
Опять слабо подержался тонко звенящий звук и погас, и ясно было, не лесные колокольчики звенели.
«Я как будто стираю память о них, ведь они — от всего сердца... Нехорошо. Все не так, как я думала... Вот и с Ипатом еду и не боюсь... Бедный батюшка... И матушка, она — славный человек, а видно, что попадья... Так жалко от них от всех уезжать... И никто их не знает, да и я не знаю. Эх, если бы я была писательницей... впрочем этого не напишешь, не расскажешь, тут самому надо... Колокольчиков-то сколько... Кто-то едет...»
Теперь ясно: звенит настоящий медный колокольчик под дугой, то совсем близко, то замирает где-то далеко в голубой дали, напоенной утренней свежестью.
— На паре бежит, — сказал Ипат, не оборачиваясь.
Еще и смутнее и радостнее стало, когда въехали в лес. Солнце стояло над ним, и весь он по ветвям и по траве запятнался золотыми пятнами.
— Но, но-о, жавороночек!.. Пилюлечка золотая... Э-э, индючок!..
Ипат устал от дранья и перешел к нежности, лишь слегка помахивая кнутом.