Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
Шрифт:
Мелькают шапки, рукава, пальто, сверкающие глаза. Черная толпа выливается, и двери, захлебываясь хриплым визгом, захлопываются за последним.
Тишина. Неподвижная тишина.
В этом странном безмолвии уродливо стоят стойки, валяются верстатки, чернеет рассыпанный шрифт, тускло глядят ничему не удивляющиеся окна. Беззвучен темным провалом разинутый люк, и немы на полувзмахе остановившиеся машины. Белеют ленты бесконечной бумаги.
В неподвижной тишине все мертво, холодно, окоченело.
Так же немо, холодно,
Боязливо-сторожко хрипит дверь. Входят люди, растерянные, бледные, с чистыми лицами, белыми воротничками, чистым, красивым, дорогим платьем.
Они озираются, точно их поразила уродливая неподвижность мертвых вещей, и говорят сдержанными, глухими голосами, как будто в этих темных стенах — покойник.
— Но как это вышло?.. Почему?..
— Я сам ничего не понимаю... вдруг... внезапно... не предъявляя никаких требований...
— Это вы виноваты, Александр Семеныч.
— Я, помилуйте, я все меры...
— Господин директор, необходимо сейчас же просить полицию, администрацию...
— Ах, что мне полиция! Разве полиция возместит убытки?.. Ведь это провал, разорение!.. Что скажут акционеры!..
Он хватается за голову, качается, и в волосах, как искры, сверкают на пальцах камни перстней.
НОЧНАЯ ПОЕЗДКА
I
Вверху над городом темно, хоть глаз выколи. Внизу яркое сияние электрических фонарей упруго подымает нависающую со всех сторон тьму.
Площадь пуста. По улицам тоже пусто. Стоит странная жуткая тишина после дневной сутолоки и грохота, и черные окна смотрят неподвижно и мертво, как незакрывшиеся спящие глаза.
Смутны неподвижные силуэты городовых. Я вывожу из подъезда на мостовую беззвучно прыгающий велосипед.
— Ну, куда вы в этакую темь? — говорит приятель, выходя за мной без охапки и с тревожным лицом. — Ведь двадцать пять верст... оберут вас за городом, а то и пристукнут. Оставайтесь-ка до утра, а утречком чудесно доедете.
Я на минуту приостанавливаюсь. Ночь темна, и за городом всегда держат облаву босяки и хулиганы; но какой-то дразнящий бес неодолимо подмывает ринуться в эту жуткую темноту, и я сейчас же нахожу необходимый довод:
— Да ведь ждут на даче... будут беспокоиться.
И я сажусь в седло, велосипед послушно трогается, беззвучно прыгая по мостовой.
— Прощайте!
— Прощайте... счастливого пути!.. — уже пропадая, слабо доносится сзади.
Спящие дома, синие тени фонарей бегут назад. У велосипеда, изламываясь по мостовой, то короткая у самых колес, то узкая и длинная через всю улицу, уродливо и послушно бежит моя тень.
Вот и одноэтажные глухие и темные домики, то и дело разрывающиеся темными пустырями. Сиротливо, чуть мерцают керосиновые фонари. Тени слились. Окраина.
Чувствуется немощеная мягкая дорога, и велосипед бесшумно катится мимо отходящих назад последних темных строений.
Густая черная темь сразу охватывает.
Сзади голубоватое зарево, впереди — ровная непроницаемая чернота, заворожившая весь мир.
Не видно ни дороги, ни поля. Не знаю, куда бежит велосипед, и только некоторое усилие, с которым нажимаю педали, говорит, что еду в гору.
Знаю одно: могу заехать в овраг, наткнуться на железнодорожное полотно, забраться в совершенно противоположную сторону. Ухо жадно ловит смутный звон чуть гудящей в вышине проволоки, а глаз — неуловимые силуэты выступающих у самого велосипеда и сейчас же пропадающих телеграфных столбов.
«Эй, смотрите, оберут, а то и пристукнут...» — зловеще слышатся напутственные слова.
Ночной воздух, дотоле неподвижный и молчаливый, теперь несется в лицо; смутно мелькает дорога; характерный звук быстро катящихся тугих шин наполняет немое молчание темноты: «Вь-и-и-и... вьи-вьи-вьи!..»
Тонкие нечеловеческие голоса впиваются в ухо, и иглы мгновенного страха остро разбегаются по всему телу.
— A-а... так вот оно!.. оберут или прист...
Вьи-и-и... вьи-вьи... вьи!..
Нет, это не голоса, это — встречный воздух безумно свистит в раме, в спицах, в ушах.
Ноги, подхваченные педалями, мотаются, как собачьи языки в жару. Вцепившись в руль, я судорожно держусь, низко согнувшись. Ночь несется на меня, по-прежнему неподвижная, слепая и темная.
И вдруг жуткое, жгучее ощущение безумной езды пронизывает меня острой радостью.
— Га-а-а!.. берегись!..
Я забываю о грабежах и убийствах, о босяках, о том, что ночь также зловеще темна; мне хочется кричать, петь звонко и оглушительно.
— Га-а-а!.. Го-го-о-о!!
Но бешеный бег срывает голос, как соломинку, и угрожающе нарастает до предела доведенный звук напряженных шин.
Велосипед сломя голову несется куда-то под гору...
Куда?
Если на дороге повозка, лошадь или человек, я разобьюсь вдребезги.
Все равно...
— Го-го-го-о!..
Во тьме внизу, как живой, загорелся огонек.
Он не приближается, а растет, делается яснее, раздваивается, распадается на два. Должно быть, будка у железнодорожного переезда.
«А что, если шлагбаум закрыт?»
И как бы в подтверждение, откуда-то издалека, смутно, как комариное пение, тянется едва уловимый звук паровозного гудка.
Но уже некогда раздумывать, невозможно остановиться, и, шумя расступающимся воздухом, проношусь, приникнув головой к рулю, мимо купы деревьев, мимо двух освещенных окон... В полосе света блеснули рельсы... раз, раз... и в следующее мгновение все пропадает далеко позади вместе с запоздалым лаем спохватившейся собачонки.