Собрание сочинений в десяти томах. Том 3
Шрифт:
Дальше ничего нельзя было разобрать, так загромыхали бояре, – тряслись на лавках.
Вдруг один дворянин встает и говорит злобно:
– Государь, прикажи взять этого человека под стражу. В прошлый год он меня на Серпуховской дороге мучил, и грабил, и бил даже до смерти… Он – шиш, воровской атаман.
Царь встал, сложил руки, оглядывается на Салтыковых.
– Ну, хорошо, хорошо, – говорит, – мы его возьмем… Я сам дело разберу. – И он опять засмеялся. – Ведь дурак правду сказал, бояре, четыре журавля стоялых в нашем государстве – всего богатству…
Наума взяли под стражу, и на другой день царь велел его сослать в Преображенскую пустынь. Там Наум постригся и принял имя Нифонта. Прошли с той поры многие годы.
Я женился, родил семерых детей и похоронил матушку. Жили мы большой семьей в орловской вотчине. Царь Михаил умер. Начались опять войны: воевали и со счастьем и без счастья. Отстраивали Москву, укрепляли стены, строили кремлевские башни и палаты, заводили новые порядки. Москва богатела, но в государстве не было покою:
Вот уже сколько лет богомольцы и странные люди, заходя по пути, говорили нам:
– Сходите, Христа ради, в Преображенскую пустынь, поклонитесь блаженному Нифонту.
Мы говорили богомольцам:
– Того Нифонта мы знавали и хотим его видеть, – расскажите нам про его подвиги.
Прохожие рассказывали:
– Был он великий душегуб и злодей. В пустыни принял великий постриг, и лег в гроб, и не принимал пищи и питья, чтобы скорее умереть – преставиться. Лежал в келье, в гробу, долго. Раз ночью вся пустынь всполошилась: слышат – Нифонт кричит дурным голосом. Зашли к нему и увидели: Нифонт сидит в гробу, и хулит Христа и божью матерь, и ругается черно, и скрипит зубами. В великом страхе убежала от него братия. Ударили в колокол. Собрались в храм и молились всю ночь. А Нифонт ходил круг церкви и тряс дверь, – не мог ее выломать, кидался к окнам, к решеткам и кричал простые слова. А к утру затих.
В полдень его нашли в роще, в болоте: Нифонт лежал навзничь, голый, и комары и слепни покрыли его и язвили. Игумен хотел с ним говорить, но Нифонт вскочил, и убежал, и лег по другой край болота, и гнусы опять облепили его.
Игумен велел принести ему хлеба и положить около его головы. И Нифонт хлеба стал есть малую толику, чтобы не умереть и дольше мучительствовать. Все тело его покрылось язвами и коростой, и гнусы больше не садились на него, и он не мог умереть. Тогда Нифонт пошел к игумену и просил благословить его на работу. Игумен велел ему взять волов и плуг. Нифонт взял волов и вспахал большой клин за рекой. Всю зиму он рубил и возил лес на постройку келий, брался за самую тяжелую работу. Весною взборонил клин и засеял овсом. За весь год не сказал ни слова и по ночам истязал себя. Говорили, будто овес не взойдет на Нифонтовой клину. Но овес взошел и всколосился, – буйный вышел овес. Нифонт собрал его и повеселел. Но уст не раскрыл и не облегчил себе трудов. Молчит он уже двадцать лет. Теперь стал стар и светел. Часто приносят ему богомольцы детей, он берет их на руки, и целует, и глядит, и глядит им в глаза, и детям оттого легче.
Вот что рассказывали нам странные люди о Нифонте. В прошлый петровский пост я с семьей пошел на богомолье. Посетили мы и Преображенскую пустынь. Место чудесное: пустынь – на речном берегу, в березовом лесу, за высокой белой стеной, – покой и тишина.
Служка монастырский, ходивший с нами, указал нам на Нифонта. Блаженный шел из березовой рощи, был худ, высок и прям, в черной, до земли, рясе, в клобуке с белым крестом. Шел легко. Из-под клобука глядел на нас светлыми, как свет, уже не этой земли жильца, блаженными глазами.
Подойдя к нам, остановился, поклонился низко и прошел, будто травы не касаясь ногами. [10]
На острове Халки
Подполковник Изюмов сидел у окна, посасывая янтарь кальяна, и сквозь засиженные мухами стекла глядел на улицу. Дым вливался в грудь легким дурманом. По доскам стола, в чашке с кофейной гущей ползали мухи. В глубине кофейни, на клеенчатой лавке, похрапывал жирный грек. Улица за пыльным окном была залита полдневным солнцем. На старых плитах мостовой валялись отбросы овощей, рыбьи кишки. Спали собаки. На перекрестке, откинувшись к стенке, дремал с разинутым ртом чистильщик сапог у медного ящичка, блестевшего нестерпимо. Наискосок, за окном, тоже пыльным и засиженным мухами, чахоточный цирюльник стриг волосы медно-красному толстяку, – и все лицо его, шея, простыня были засыпаны остриженными волосами. Надо было совсем уже сойти с ума от скуки, чтобы в такой зной пойти стричься.
10
Впервые под заглавием «Краткое жизнеописание блаженного Нифонта» (Из рукописной книги князя Туренева) напечатана в сборнике «Эпопея», Москва – Берлин, изд-во «Геликон», 1922, кн. 2. Под заглавием «Повесть смутного времени», с тем же подзаголовком, перепечатывалась в отдельных изданиях, а также в собраниях сочинений писателя.
Повесть обнаруживает широкое знакомство автора с историческими и фольклорными источниками. Основные факты истории смутного времени заимствованы у С. М. Соловьева («История России с древнейших времен», т. VIII, гл. II, т. IX, гл. I). Материалом для «прелестных» писем послужили народные песни и сказания о Гришке Отрепьеве. Шутовские смехотворные речи, которыми забавляет Наум царя и бояр в предпоследнем эпизоде повести, представляют собой авторскую обработку подлинных скоморошьих виршей XVII века, так называемой «Росписи о приданом», опубликованной И. Забелиным в его «Домашнем быте русских царей» (т. II, гл. 5).
Так же как и в предыдущих исторических рассказах А. Толстого, в «Повести смутного времени» отчетливо ощущается связь некоторых образов с документальным материалом сборника Н. Новомбергского «Слово и дело государевы». Образ лихого Наума, впоследствии превратившегося в инока Нифонта, несомненно навеян чтением одного из розыскных дел – «Дела о старце Нифонте». Начальные строки этого дела почти совпадают с биографией толстовского героя (ср. у Новомбергского: «В росспросе оный монах сказал: Наумом-де его зовут, Иванов сын Попов, уроженец Михайловского уезду, села Поливанова, служил в церковных дьячках у церкви Николы чудотворца лет с 15, и из села Поливанова сошел и живал по разным городам и по местечкам в попах, и был пострижен в монахи в Вознесенской пустыни… и по пострижении дано ему имя Нифонт…»).
М. Горький ставил «Повесть смутного времени» много выше исторических романов Алданова, Мережковского, Минцлова: «…маленькая вещь Ал. Толстого, – писал М. Горький А. Чапыгину 20 мая 1927 года, – содержит в себе больше искусства и исторической правды, чем все три романиста, названные выше» (М. Горький, Собр. соч., Гослитиздат, М. 1955, т. 30, стр. 25).
Первопечатный текст «Повести смутного времени» при переизданиях этого произведения подвергся лишь очень незначительной стилистической правке.
Печатается по тексту сборника А. Толстого «Повести и рассказы (1910–1943)», «Советский писатель», М. 1944.
Между деревянными домиками, у каменных глыб развалившейся набережной, стояли лодки, прозрачная вода под ними была как воздух – зеленовато-голубая. На дне ржавели жестянки от консервов, шевелились волокна плесени.
Подполковник Изюмов сидел, не вытирая капель пота, – они выступили на лбу его, на мясистом носу. А на той стороне пустынной улицы чахоточный цирюльник все стриг, все стриг. Подполковник Изюмов чувствовал, как у него самого под мокрой рубашкой колются стриженые волосы.
«Мерзавец, кефалик проклятый, «пачколя», – думал он про цирюльника мутной, тяжелой думой и сосал чубук, – кальян хрипел и булькал. Собака на улице, зевнув, щелкнула муху. В этот час городок на острове будто вымер. – Ох, скука, прости господи… Ударить бы кулаком в чью-нибудь морду, – вдрызг…» В мутной памяти подполковника стали возникать различные морды, которые было бы недурно разбить. Но их было так много, что он только вспотел, затонув в этой неизвестной пучине, – морды, хари, рыла человеческие.
В то же время посредине улицы появился рослый молодой человек в матросской белой рубахе, в штанах клешем, из-под морского белого картуза падали волной, наискосок лба, блестяще-черные волосы. Юношеское бритое лицо его было очень бледно и по-женски красиво, только нос, большой и крепкий, придавал ему мужество и нахальство. Он шел косолапо, засунув руки в карманы черных штанов.
Подполковник Изюмов постучал ногтями в стекло. Юноша остановился, обернулся. Подполковник, прищурясь, собрав веки добрейшими морщинками, показал пальцем на чашку: «Санди, заходи, угощу». Юноша кивнул в сторону моря и скрылся в переулке. На лице подполковника появилось хитрое и недоброе оживление, – он бросил на стол пиастры и, выйдя на улицу, горячую, как печь, пошел следом за Санди, или, по эвакуационным спискам, – Александром Казанковым, 26 лет, занятие – литератор, призывался в 1914 году, в 1916-м был контужен, в 1917-м освобожден, в 1918 году проживал в Киеве без определенных занятий, эвакуировался из Одессы пароходом «-Кавказ».
Санди вышел на открытый берег, свернул к длинным, на сваях, деревянным мосткам, и у дальнего их края, повисшего над голубой, прозрачной водой, лег животом на горячие доски, раскинул ноги, подпер кулаком щеки и, видимо, приготовился надолго лежать и глядеть на солнечную, сияющую дорогу в лазурной пустыне Мраморного моря.
– Ну и жарища, черт ее побери, – сказал подполковник Изюмов, подходя по мосткам к Санди, сел сбоку него, поджав ноги. – Препаршивая, я вам скажу, здешняя природа. Кричат – юг, юг, а про клопов небось не кричат. Эгэ! Давеча вытаскиваю платок – в нем клоп. Вытаскиваю портсигар – клоп. На этом острове клопы на вас с потолка кидаются. Византия, будь она проклята, – клопы и жулики. Эхе-хе! А кровушки сколько русской пролито за эту самую Византию. Одним словом, – опять все та же русская глупость. Пришел Олег, прибил щит, – ладно, и успокойся. Нет, без Царьграда жить не можем, – двуглавого орла к себе перетащили. Знаем мы этого орла. Вот он, сукин сын, у меня за воротником – орел ползает. – Подполковник раздавил клопа, вытер о штаны палец, затем понюхал его. – Эх, Россия, Россия! Вы, чай, думаете, я монархист. Между нами, – конечно, не для распространения, – я социалист. Увлекаюсь, знаете ли, Марксом. Я по натуре – культуртрегер.
Санди не отвечал и не шевелился. Из лопнувшего башмака у него торчала грязная пятка. Подполковник плюнул в воду:
– Вчера дуру какую-то хоронили, гречанку. Пошел смотреть. Впереди мальчишки несут деревянных крашеных амуров, – поют, гнусят. За ними – поп, рожа гнусная, черномазая, – я бы этого, – где-нибудь на Лозовой мне попался, – в нужнике бы расстрелял. За попом несут ушжойницу – головой кверху, сама в новых ботинках. Гроб плоским ящиком. Мертвечиха – нарумяненная, в модной прическе, голова мотается… Тьфу… Сволочь ужасная… Ветер, юбки летят… Видали?