Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
Шрифт:
— Я понимаю, — медленно проговорил старик, постепенно сбрасывая с себя оцепенение, все еще слабый и смущенный. — Морфий.
— Конечно, — ответила она. — Это в нашем мире необходимо, комиссар Берлах.
Старик повернулся к окну, утро за которым начало сереть, потому что снаружи шел дождь, его струи смывали снег, высыпавший вечером накануне, а потом тихо, словно невзначай, проговорил, обращаясь к ней:
— Вы знаете, кто я такой.
И снова уставился в окно.
— Нам известно, кто вы, — подтвердила докторша, все еще стоявшая, прислонившись к косяку, засунув руки в
— Откуда вам это стало известно? — спросил он, не испытывая, по сути дела, никакого любопытства.
Она бросила ему на постель газету.
Это был «Государственный вестник».
На первой полосе он сразу же увидел свою фотографию, сделанную весной, когда он еще курил сигары «Ормонд-Бразил», и под ней подпись: «Комиссар городской полиции Берна Ганс Берлах уходит в отставку».
— Само собой, — проговорил комиссар.
А потом, раздосадованный и смущенный, еще раз взглянул на газету и увидел дату ее выхода.
И впервые за долгое время потерял самообладание.
— Дата! — хрипло прокричал он. — Дата, доктор! Дата выхода газеты!
— И что же? — спросила она, не поведя и бровью.
— Она от пятого января! — прокашлял комиссар в отчаянии, потому что до него только теперь дошло, почему не было новогоднего перезвона колоколов, он угадал весь жуткий смысл минувшей ночи.
— Неужели вы ожидали увидеть другую дату? — насмешливо спросила она, явно заинтригованная — у нее даже слегка выгнулись брови.
— Что вы со мной сделали? — вскричал он и попытался приподняться, но тут же без сил упал на подушку.
Несколько раз взмахнув еще в воздухе руками, он лежал, не шевелясь.
Достав портсигар, докторша вынула из него сигарету.
Ее, казалось, ничто не тронуло.
— Я не желаю, чтобы в моей комнате курили, — тихо, но решительно проговорил Берлах.
— На окнах решетка, — неизвестно почему ответила докторша, кивнув головой в ту сторону, где за металлическими прутьями хлестал дождь. — И вообще я не думаю, чтобы от вашего желания здесь что-нибудь зависело.
А потом подошла почти вплотную к постели старика, не вынимая рук из карманов халата.
— Инсулин, — проговорила она, глядя на него сверху вниз. — Шеф сделал вам инъекции инсулина. Это его излюбленный метод. — Она рассмеялась: — Вы, никак, собираетесь арестовать его?
— Эмменбергер убил немецкого врача по фамилии Нэле, он делал операции без наркоза, — хладнокровно проговорил Берлах. Он чувствовал, что ему необходимо привлечь докторшу на свою сторону.
Берлах преисполнился решимости идти до конца.
— Он еще много чего другого сделал, наш доктор, — ответила она.
— И вам это известно?
— Конечно.
— Вы признаете, что Эмменбергер под фамилией Нэле был лагерным врачом в Штуттхофе? — весь дрожа, спросил он.
— Естественно.
— И убийство Нэле вы признаете?
— Почему бы и нет?
Берлах, который одним махом получил подтверждение своего подозрения, этого невероятного и абсурдного подозрения, которое в нем зародили побледневшее лицо Хунгертобеля и старая фотография и которое он тяжким грузом волочил на себе все эти бесконечные дни, смотрел в окно, внутренне опустошенный.
— Если вам это известно, — сказал он, — вы повинны в соучастии.
Голос его прозвучал устало и печально.
Докторша посмотрела на него сверху таким странным взглядом, что ее молчание встревожило Берлаха. Она подвернула правый рукав халата. На предплечье у нее была выжжена какая-то цифра — как тавро у животных.
— Спину вам тоже показать? — спросила она.
— Вы были в концлагере? — воскликнул комиссар в смятении и уставился на нее, с трудом приподнявшись и опираясь при этом на правую руку.
— Эрит Марлок, заключенная 4466 из лагеря уничтожения Штуттхоф-Данциг.
В ее голосе прозвучал мертвенный холод.
Старик снова упал на подушки. Он проклинал свою болезнь, свою слабость и свою беспомощность.
— Я была коммунисткой, — ответила она, опуская рукав.
— И сумели выжить в этом лагере?
— Это было просто, — ответила она, выдержав его взгляд с таким равнодушием, будто ее ничто больше не трогало, ни одно человеческое чувство и ни одна даже самая страшная судьба.
— Я была любовницей Эмменбергера.
— Не может этого быть! — вырвалось у комиссара.
Она удивленно взглянула на него.
— Палач сжалился над подыхающей сукой, — проговорила она наконец. — Шанс заполучить в любовники врача-эсэсовца был в лагере Штуттхоф у очень немногих женщин. Любой путь, который вел к спасению, был хорош. Вы ведь тоже пойдете на все, чтобы выбраться из «Зонненштайна».
Лихорадочно дрожа, он в третий раз попытался сесть на постели.
— Вы и по сей день его любовница?
— Конечно. А почему бы и нет?
— Как это может быть? — вскричал Берлах. — Эмменбергер — чудовище! Вы были коммунисткой, значит, у вас есть убеждения!
— Да, у меня были убеждения, — спокойно проговорила она. — Я была убеждена, что нужно любить это горестное образование из камня и глины, которое вертится вокруг Солнца и которое мы именуем Землей, я верила, что во имя разума мы обязаны помочь человечеству вырваться из пут бедности и эксплуатации. Я верила не на словах. И когда художничек, малевавший открытки [22] , с его смехотворными усиками и нелепой челкой на лбу пришел к власти, как специалисты официально называют это преступление, я бежала в страну, в которую все мы, коммунисты, верили, к нашей добродетельной матушке-спасительнице, — в многоуважаемый Советский Союз. О да, у меня были убеждения, и я знала, чему посвятить себя в этом мире. Я, как и вы, комиссар, была полна решимости сражаться со злом до последнего моего жизненного предела.
22
…художничек, малевавший открытки… — Имеется в виду Адольф Гитлер, увлекавшийся живописью, но в молодости так и не сумевший поступить в художественную академию.