Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
Шрифт:
— Нет ли, помимо фотографии Нэле из «Лайфа», других его снимков? — спросил Хунгертобель.
— Три снимка гамбургской уголовной полиции, — ответил комиссар, вынул их из конверта и протянул приятелю. — Они сделаны с трупа.
— Тут тоже мало что видно, — разочарованно проговорил некоторое время спустя Хунгертобель. Голос его дрожал. — Ну да, они очень похожи, и я могу себе представить, что мертвый Эмменбергер выглядел бы так же. А как Нэле покончил с собой?
Старик задумчиво и как бы испытующе посмотрел на врача, который с потерянным видом сидел в своем белом халате на его постели и, казалось, забыл обо всем: и о его, Берлаха, опьянении, и об остальных пациентах.
— С помощью синильной кислоты, — ответил наконец комиссар. — Как и большинство нацистов.
— То есть?
— Раскусил капсулу и проглотил содержимое.
— На голодный желудок?
— Таковы данные следствия.
— Это действует мгновенно, — сказал Хунгертобель, — а судя по снимкам, похоже, что перед смертью Нэле увидел что-то страшное.
Оба некоторое время помолчали.
Наконец
— Пойдем дальше, хотя со смертью Нэле тоже связаны некоторые загадки; нам необходимо рассмотреть и другие подозрительные моменты.
— Я не понимаю, о каких таких подозрительных моментах ты говоришь, — с удивлением и в то же время встревоженно проговорил Хунгертобель. — Ты преувеличиваешь.
— О нет, — сказал Берлах. — Вернемся к твоим воспоминаниям студенческих лет. Я лишь косвенно коснусь их. Они могут помочь мне, ибо дают психологическое обоснование того, почему при определенных обстоятельствах Эмменбергер оказался способным на те действия, на которые, как мы предполагали, он пошел в Штуттхофе, если там был он. Но начну я с других, более важных фактов: у меня в руках биографические данные того, кого мы знаем под именем Нэле. В его происхождении много темных пятен. Родился он в тысяча восемьсот девяностом году, то есть он на три года моложе Эмменбергера. Уроженец Берлина. Отец неизвестен, мать работала служанкой и отдала внебрачного ребенка на воспитание своим родителям, сама вела беспутную жизнь, попала в исправительную колонию, и дальше ее следы теряются. Дед Нэле, рабочий с завода Борзига, сам был внебрачным ребенком, еще в юношеские годы перебрался из Баварии в Берлин. Бабушка — полька. Нэле закончил народную школу, в четырнадцатом его призвали в армию, и до пятнадцатого он был в пехоте, потом по ходатайству армейского врача переведен в санчасть. Здесь им, по-видимому, овладела неодолимая тяга к медицине: он был награжден «железным крестом» за успешное проведение неотложных операций. После войны работал помощником врача в домах для умалишенных и госпиталях, в свободное время готовился к сдаче экзаменов на аттестат зрелости, чтобы выучиться потом на врача, но дважды на них проваливался, будучи не в силах сдать древние языки и математику. Похоже, способности у него проявились только в области медицины… Потом сделался знахарем и площадным лекарем, и к нему сбегалась прорва народа, причем из всех слоев населения, он вступил в конфликт с законом, но отделался не слишком большим штрафом, поскольку, как записано в постановлении суда, «обладал удивительными медицинскими познаниями». За него ходатайствовали, вступилась пресса. Тщетно. Но через некоторое время его оставили в покое и как бы забыли. Поскольку он раз за разом проваливался на экзаменах, на него стали смотреть сквозь пальцы, и в тридцатые годы Нэле занимался врачеванием в Силезии, Вестфалии, в Баварии и Гессене. И через двадцать лет таких занятий крутой поворот судьбы: в тридцать восьмом он получает аттестат зрелости. (В тридцать седьмом Эмменбергер перебрался из Германии в Чили.) У Нэле вдруг обнаружились прекрасные успехи в древних языках и в математике. В университете ему решением совета факультета разрешают сдать государственный экзамен экстерном, который он сдает столь же блестяще, как и на аттестат зрелости, после чего, ко всеобщему удивлению, исчезает с поля зрения, приняв должность врача в концлагере.
— Боже мой, — сказал Хунгертобель, — что ты хочешь этим сказать?
— А все очень просто, — несколько язвительно ответил Берлах. — Обратимся-ка к статьям, написанным Эмменбергером для швейцарского медицинского журнала и присланным из Чили. Это тоже факты, которые мы не можем отрицать и которые обязаны рассмотреть. Они якобы интересны с научной точки зрения. Охотно верю. Но во что я никогда не поверю, так это в то, что написаны они человеком, обладавшим хорошим литературным стилем, — а ведь именно такая репутация была у Эмменбергера. Выражать свои мысли тяжеловеснее, чем автор этих статей, едва ли возможно.
— Научный труд — это тебе не стихи, — запротестовал врач. — В конце концов, Кант тоже писал сложно.
— Оставь Канта в покое! — проговорил старик. — Он писал сложно, но не плохо. А автор этих статей из Чили пишет не только тяжеловесно, но и коряво, как человек, не вполне владеющий языком. Этот человек не видит разницы между дательным и винительным падежами, как говорят о берлинцах, которые тоже не знают, как сказать правильно — «тебе» или «тебя». Странно и то, что он путает греческие термины с латинскими, словно не имеет о них ни малейшего представления. Например, в пятнадцатом номере за сорок второй год употреблен термин «гастролиз» — но как?
В комнате наступила мертвая тишина.
Она продлилась несколько минут.
Потом Хунгертобель закурил свою «Литтл-Розе оф Суматра».
— Выходит, ты считаешь, что эти статьи написаны Нэле? — спросил он наконец.
— Я считаю это вполне возможным, — спокойно ответил комиссар.
— Мне нечего тебе возразить, — мрачно проговорил врач.
— Не будем спешить и преувеличивать, — сказал комиссар, положив конверты с документами на одеяло. — Я лишь доказывал тебе правдоподобие моих версий. Однако правдоподобие, действительно, еще не есть истина. Если я скажу, что завтра, похоже, пойдет дождь, вовсе не обязательно, что так и будет. В нашем мире мысль и истина неидентичны. Иначе нам жилось бы куда проще, Самуэль. Между мыслью и действительностью всегда находится реальная жизнь, в которой мы, с Божьей помощью, намерены проявить себя достойно.
— Не вижу во всем этом никакого смысла, —
— В справедливости всегда есть смысл, — не отступал от своего замысла Берлах. — Переведи меня к Эмменбергеру. Завтра утром — таково мое желание.
— В сочельник? — Хунгертобель вскочил на ноги.
— Да, — ответил старик. — В сочельник, — и насмешливо улыбнулся. — Трактат Эмменбергера об астрологии ты принес?
— Разумеется, — выдавил из себя врач.
Берлах рассмеялся:
— Давай-ка его сюда, мне не терпится узнать, что там обо мне говорят звезды. Может, у меня еще есть шанс?
Еще один визит
Этому страшному старику, у которого вся вторая половина дня ушла на тщательное заполнение подробной анкеты, а потом на телефонные звонки в кантональный банк и к нотариусу, этому напоминающему своей непроницаемостью восточного божка больному, к которому сестры всегда заходили не без некоторой опаски и который с непоколебимым спокойствием плел свою сеть, как плетет ее огромный паук, безошибочно сплетая одну нить с другой, незадолго до наступления темноты и вскоре после того, как Хунгертобель сообщил ему, что в сочельник его переведут в «Зонненштайн», нанесли еще один визит, причем нет полной ясности, пришел ли этот человек по своей воле или был комиссаром вызван. Он был невысок ростом, худощав, с длинной тонкой шеей. Из карманов расстегнутого плаща торчали газеты. Под плащом на нем был обтрепанный серый костюм в коричневую полоску, и в его карманах тоже было полно газет; шею он обмотал лимонно-желтым шелковым шарфом, покрытым грязными жирными пятнами, к лысине прилепился берет. Глаза поблескивали из-под кустистых бровей, крючковатый нос казался чересчур крупным для этого человечка, а рот — постыдно провалившимся внутрь из-за отсутствия зубов. Он говорил громко, изъясняясь, похоже, стихами, но иногда, подобно одиноким островам, у него вырывались отдельные слова вроде «троллейбус» или «постовой полицейский», которые по какой-то причине его бесконечно раздражали. К его жалкому платью никак не подходила вполне элегантная, но совершенно вышедшая из моды черная трость с серебряным набалдашником, перекочевавшая сюда из прошлого века, — он ею все время без всякой причины размахивал. При входе в клинику он врезался в одну из медсестер, отдал поклон, экзальтированно исторгнув из себя всевозможные извинения, безнадежно заблудился в здании, попав в родильное отделение и чуть не оказавшись в операционной, где принимали роды, откуда был изгнан врачом, споткнулся об одну из напольных ваз с фиалками, которых много перед каждой дверью; наконец его проводили в новый корпус (его отловили, как пугливого зверька), но прежде, чем попасть в палату старика, он споткнулся о собственную трость и, проехавшись на животе по коридору, ударился о дверь палаты, за которой лежал тяжелобольной.
— Ох уж эти уличные регулировщики! — воскликнул посетитель, оказавшись наконец у постели Берлаха.
«Господи, спаси и помилуй!» — подумала операционная медсестра, которая привела его к комиссару.
— Понатыкали их повсюду. Весь город просто набит уличными регулировщиками.
— Эх-хе-хе, — произнес комиссар; сразу сообразивший, что этот посетитель требует осмотрительного и продуманного подхода. — Как ни крути, а без уличных регулировщиков не обойтись, Фортшиг. Движение машин должно быть организовано, не то у нас погибнет на дорогах еще больше людей, чем сейчас.
— Организовать движение машин! — вскричал Фортшиг своим скрипучим голосом. — Прекрасно! Звучит недурственно. Но для этого никакой особой дорожной полиции не требуется, надо просто больше доверять порядочным людям. Весь Берн превратился в какую-то крепость уличных регулировщиков, и неудивительно, что все пешеходы, все пользователи улиц, взбесились, да и только! Правда, Берн всегда был таким — безрадостным полицейским гнездом, неисправимая диктатура угнездилась здесь с незапамятных времен. Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци [19] . Какая досада, что он ее не написал! Пятьдесят лет как я живу в этой столице, превратившейся в гнездо, а известно ли вам, что значит для составителя слов (я ставлю рядом слова, а не буквы), что значит для писателя влачить жалкое существование и голодать в этом сонном толстокожем городе (где не получишь другого литературного еженедельника, кроме «Бунда»), нет, я это описывать не стану. Ужас, ужас без конца и края! Все пятьдесят лет, гуляя по Берну, я закрывал глаза, даже в детской коляске! Я не хотел лицезреть этот несчастный город, в котором мой отец ушел из жизни в жалкой должности ассистента какой-то университетской кафедры; что же я вижу, когда открываю глаза теперь? Уличных регулировщиков, повсюду этих уличных регулировщиков!
19
Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци. — Самуэль Генци (1701–1749) — швейцарский писатель и политический деятель. Казнен за участие в заговоре, направленном на свержение реакционного патрицианского режима в Берне. Республиканская трагедия Г. Э. Лессинга (1729–1781) осталась фрагментом (1749).