Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
— Я ей тоже могу сказать! — заторопился Станда, окрыленный скорбным и великодушным самопожертвованием. — Да, так я и сделаю. Для товарища.
— Ни-ни, — решительно сказал крепильщик. — И вообще, Станда, постарайся съехать от них.
— Почему?
Мартинек засмеялся и дружески положил Станде на плечо свою могучую лапу.
— Потому что ты еще глупый мальчик, Станда.
Станде остается еще одна прогулка: пройтись — конечно, так, невзначай — мимо виллы Хансенов. В саду пусто, там нет ни Хансена, ни его длинноногой шведки, похожей на девушку. Станда готов просунуть голову между прутьями железной решетки — сколько же там роз! — хоть разок заглянуть внутрь, понюхать тяжелые бутоны… и вдруг Станда испугался:
Станда медленно плетется домой, и у него тяжело на душе… отчасти и потому, что через час пора спускаться в шахту, а это внушает ему все более гнетущий страх. Вот и в газетах пишут: «особенно опасный участок»; а крепильщик сказал: «Паршивый штрек, ты еще увидишь». Каково-то там трем засыпанным, задумывается Станда, стучат ли они еще в стену, горят ли еще у них лампочки?
Адам, конечно, в садике; он только что сделал для трех кустов штамбовых роз новые подпорки и насадил на них стеклянные шары — серебряный, золотой и синий — и теперь задумчиво созерцает всю эту красоту. Станде хотелось бы незаметно проскочить в свою мансарду; но Адам оборачивается к нему с таким видом, будто собирается улыбнуться.
— Пожалуй, нам… идти пора.
Делать нечего, Станда подходит ближе, чтобы оценить по достоинству роскошные шары. Как смешно отражается в них Адам: огромный плоский череп, точно его кто-то раздавил, а под ним карикатурное, хилое тельце. Вторая расплющенная голова на тоненьких ножках — сам Станда. «Забавно», — думает он, но ему не до смеха; он глядится в зеркальный шар, — какие же мы оба, честно говоря, убогие! Какое, должно быть, получится искаженное, нелепое отражение, если я, например, возьму сейчас Адама под руку и скажу: «Адам, это ужасно, но я люблю вашу жену», — ну и хороши были бы мы в этом шаре!
— Иди, я тебя подожду, — громко говорит Адам, продолжая разглядывать в стеклянном шаре свое уродство.
Легко сказать — иди, когда у Станды подкашиваются ноги, — так бы и сел, положив голову на стол… Неужели ему опять придется лезть в обрушившийся ходок… «Иди, я тебя подожду», — сказал Адам. Быть может, я больше сюда не вернусь, — вдруг приходит в голову Станде, и он тщетно старается запечатлеть в памяти кусочек этого мира: чистую комнатку с почти новой обстановкой, окна, освещенные солнцем, голубку во дворике, захлебывающуюся от воркования; и тишину, необыкновенную, мучительную тишину — это Мария. И еще одно нужно посмотреть Станде: последнее свидетельство из реального училища. А теперь ты можешь идти, откатчик Пулпан! Станда резко задвигает ящик стола и бежит вниз по лестнице, топоча, как лошадь. Иду, иду, Мария. Иду, иду, Адам. Иду…
Адам ждет, прислонясь к забору, и смотрит неведомо куда.
— Пошли, что ли?
Он только еще раз на ходу оглядывается на стеклянные шары; нет, на Марию, которая смотрит из окна, прижимая шитье к груди, и губы у нее приоткрыты, словно ей трудно дышать.
— Прощай, Марженка, — бормочет Адам и выходит, размахивая руками, на улицу.
Теперь они идут вместе к «Кристине» в молчат, да и о чем говорить? Проходят по крутой улочке и шагают по длинному шоссе; идут по тротуару из шлака, мимо просмоленных заборов, — обычно не замечаешь дороги, по которой ходишь ежедневно. Ноги идут сами, а мысли идут своим чередом; о них даже как-то не думаешь, твои мысли живут сами по себе, и до такой степени они одни и то же, что почти не доходят до сознания; они просто тут, как этот забор и телеграфные столбы, — и незаметно ты оказываешься у решетчатых ворот «Кристины». Только здесь Адам поглядел на Станду и так хорошо, по-дружески улыбнулся: ну вот, мы и дошли!
— Как там дела? — рассеянно спрашивает Адам у окна нарядной.
— Да что, хорошего мало. Днем пришлось вывезти Брунера и Тонду Голых. Тонда полез за Брунером…
— Газы?
— Ну
Адам недовольно засопел. Да что поделаешь!
— А… что те трое? Подают еще сигналы?
— Говорят, утром подавали, но очень слабо. Поскорее пробивайтесь, ребята, пока не поздно. Если газы есть и по ту сторону, тем все равно аминь…
Адам махнул рукой и торопливо побежал в душевую переодеться. Дед Суханек, каменщик Матула и Пепек уже там и снимают рубашки, но им что-то не до разговоров.
— Слыхал? — цедит Пепек сквозь зубы.
— Слыхал, — гулко бросает Адам, поспешно раздеваясь.
— Паршивое дело, — сердится Пепек. — С маской на роже много не наработаешь. Я не надену.
— Если только тебе Андрес разрешит, — возражает дед Суханек.
Пепек хотел было огрызнуться, но тут вошел Мартинек.
— Здорово, команда, — весело поздоровался он. — Что слышно?
— Говорят, там газы появились, — вырвалось у Станды, который о газах знает пока только понаслышке.
— Да? — равнодушно сказал крепильщик и неторопливо снял пиджак, точно жнец в поле. — Какой сегодня день-то чудесный.
— Ты где был? — невнятно проворчал Пепек, склонившись к своим опоркам.
— Да только дома, знаешь ли…
Команда, брюзжа, перекидывается рассеянными, короткими словами. Станда дрожит от холода и от волнения, глядя на этих пятерых голых людей, — ребята, ведь мы, может, видимся в последний раз! С любопытством, в упор и, кажется, впервые без инстинктивного отвращения рассматривает он голых волосатых мужчин: Пепек нервно зевает, у него мужественная наружность — длинноногий, жилистый, он весь состоит из узловатых мышц, которые так и перекатываются под угреватой шерстистой кожей; дед Суханек — сухой, сморщенный, с пучком смешных белых кудряшек на середине груди, точно у него там вырос мох; каменщик Матула — пыхтящая груда мяса, жир обвисает на нем тяжелыми складками, покрытыми мягкой щетиной; Адам — кости да кожа, но рослый, с узкими бедрами и втянутым животом, с густой дорожкой темных ровных волос вплоть до запавшего пупка, — точно у него там третий глаз, такой же ввалившийся и серьезный, уставившийся неведомо куда; Мартинек с широкой грудью, покрытой золотистой шерстью, сильный, красивый и беззаботный; ну, а эти длинные тощие руки, узкая, бледная, голая грудная клетка — сам Станда. Словом, какие есть, но до чего ясно говорит каждое тело о человеке — словно читаешь человеческие судьбы. И раз ты понимаешь, что мы одна команда, то перестаешь стыдиться себя; вот я, товарищи, весь тут перед вами.
Приходит запальщик Андрес, уже переодетый, с лампой в руках.
— Бог в помощь!
— Бог в помощь! — вразнобой отвечает команда.
— Пошевеливайтесь, пора, — подгоняет запальщик, пересчитывая взглядом людей.
— Ладно, сейчас…
Каменщик больше не сверлит Андреса воспаленными глазами, он смотрит в сторону и лишь свирепо хмурится.
Приумолкшая команда быстро идет к клети, позвякивая лампами; запальщик Андрес выступает, разумеется, впереди, точно на смотру, только сабли не хватает. На-гора уже выезжают рабочие после смены, усталые и безучастные — лишь кивок да небрежное «бог в помощь».
— Вы в восемнадцатый?
— Да.
Клеть с командой проваливается. У Андреса твердеет лицо, дед Суханек озабоченно моргает и медленно жует губами, будто молится, Пепек судорожно зевает, а Матула сопит; Адам загораживает рукой лампу и смотрит ввалившимися глазами в пустоту, строго поджав губы; лишь крепильщик Мартинек сияет улыбкой, мирной и несколько сонной. Станде все вокруг начинает казаться удивительно нереальным, почти как во сне — точно так же мы спускались вчера… будто длится та же самая смена, будто мы все еще падаем, падаем без конца в шахту, и, однако, все совершенно иначе… Что, что именно иначе? Да все — я, мы, вся жизнь. Никто не знает, что изменилось за время этого спуска; и бесшумно, неумолимо летят и летят вверх отвесные отпотевшие стены.