Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
Пан Попел призадумался; да нет, у него, слава богу, пока все в порядке, не чувствует он ничего такого, что указывало бы на всякое там…
— Стало быть, умер, — рассеянно повторил он. — А ведь ему, пожалуй, и семидесяти не было, правда? Немного моложе меня был. Я его знавал… Мы с ним детьми в школу вместе ходили. Потом долгие годы не виделись — только уж когда он в Прагу попал, в министерство, встречал его время от времени… раз или два в год. Был такой приличный человек…
— Хороший человек, — согласился доктор, подвязывая розу к палке. — Я с ним и познакомился в саду. Как-то, слышу, обращается ко мне кто-то через забор. «Простите, это какая же из семейства Malus [106] цветет у
106
яблоня (лат.)
— Это на него похоже, — заметил пан Попел. — Сколько я его помню, был он такой порядочный, добросовестный человек. Прекрасный службист и прочее… А вообще-то ведь страшно мало знаешь о таких вот приличных людях, не так ли?
— А он это описал, — вдруг молвил доктор.
— Что описал?
— Свою жизнь. В прошлом году нашел в моих книжках биографию какой-то знаменитости, да и говорит: а надо бы, чтоб когда-нибудь описали жизнь обыкновенного человека. И как заболел, принялся записывать свою собственную жизнь. И когда… когда ему худо стало, отдал мне. Видно, некому больше было. — Доктор поколебался. — Хотите, дам почитать, раз вы его старый товарищ.
Старый Попел был даже тронут.
— О, очень мило с вашей стороны. Конечно, я охотно это сделаю для него… — Видимо, чтение это представлялось Попелу вроде некой услуги покойному. — Значит, он, бедняга, написал собственную биографию…
— Я сейчас принесу, — сказал доктор, осторожно отламывая пасынок на стебле розы. — Ишь как он хочет стать шиповником, этот цветок! Все время надо подавлять в нем другое, дикое начало… — Доктор выпрямился. — Ах да, я ведь обещал вам рукопись, — рассеянно проговорил он и, прежде чем уйти, — что он сделал с видимой неохотой, — окинул взглядом свой садик.
«Умер, значит, — уныло думал меж тем старый человек. — Видно, самое это обыкновенное дело — умереть, раз сумел с этим справиться даже человек такой правильной жизни. Но все-таки, верно, не очень-то ему хотелось, — может, потому и описал он свою жизнь, что сильно к ней был привязан. Скажите на милость: такой правильный человек, и вдруг — бац! — умирает…»
— Вот, возьмите, — сказал доктор, протягивая довольно толстую рукопись, аккуратно сложенную и тщательно перевязанную ленточкой — будто это была стопка завершенных дел.
Пан Попел растроганно принял рукопись и открыл первую страницу.
— И как чисто писано, — чуть не с благоговением выдохнул он. — Сразу видно чиновника старой школы! В его времена, сударь, не было еще пишущих машинок, все писали от руки; тогда очень ценили красивый, четкий почерк.
— Дальше пойдет уже не так чисто, — проворчал доктор. — Там он многое перечеркивал, спешил. Да и рука уже не так бегла и тверда.
«Как странно, — думал пан Попел. — Читать рукопись умершего — ведь это все равно что касаться мертвой руки. Даже в почерке есть что-то мертвенное… Не надо бы брать мне это домой. Не надо бы обещать, что прочитаю».
— А стоит читать все? — спросил он нерешительно.
Доктор пожал плечами.
Третьего дня опустился я на колени к расцветшей камнеломке, чтоб очистить ее от сорной травы, и у меня слегка закружилась голова, но это случалось со мной нередко. Быть может, именно головокружение и было причиной тому, что место это мне вдруг показалось прекраснее, чем когда бы то ни было: огнисто-алые колоски камнеломки и белые, прохладные султаны таволжника за ними — это было так прекрасно и чуть ли не таинственно, что голова моя пошла кругом. В двух шагах от меня сидел на камне зяблик, головку склонил набок и поглядывал на
В самом деле, не умею выразить иначе; кажется, страшно стеснило дыхание или еще что-то, — но единственное, что я сознавал, была безмерная тоска. Когда меня отпустило, я все еще стоял на коленях, только в руках сжимал множество сорванных листьев. Это ощущение опало во мне, как волна, и оставило печаль, которая не была мне неприятна. Я чувствовал, как смешно дрожат мои ноги; осторожно пошел к скамейке сесть и, закрыв глаза, твердил про себя: «Ну вот и оно, вот оно». Однако ужаса никакого не было, только удивление, и еще мысль, что надо как-то с этим справиться. Позже я решился открыть глаза и шевельнуть головой. Господи, каким прекрасным показался мне мой сад — как никогда, никогда; да ведь ничего мне иного не надо, только сидеть вот так, смотреть на свет и тени, на отцветающий таволжник, на дрозда, который выклевывает червя. Давно когда-то — вчера — я говорил себе, что выкопаю весной два дельфиниума, зараженных плесенью, и посажу на их место другие. Теперь, видно, не успею, и на будущий год вырастут они, обезображенные словно проказой. И мне было жаль этого, жаль было еще многого; как-то был я размягчен и растроган тем, что предстоит мне уйти.
Меня мучила мысль, что, пожалуй, следует сказать об этом моей экономке. Она славная женщина, только всполошится, как квочка; ужаснется, замечется с распухшим от слез лицом, и все у нее будет валиться из рук. Ах, к чему все эти неприятности, этот переполох; чем глаже пройдет, тем лучше. Надо привести в порядок дела, сказал я себе с облегчением; стало быть, есть, слава богу, занятие на несколько дней. Много ли труда привести в порядок дела, если ты — вдовец и пенсионер? Нет, видно, я уже не успею заменить дельфиниум и омолодить закутанное на зиму деревце барбариса, но в ящиках моего письменного стола будет порядок, и ничто в них не напомнит незавершенных дел.
Я для того записываю подробности этого мгновения, чтобы ясно стало, как и почему во мне родилась потребность навести порядок в делах. У меня было такое ощущение, словно я уже пережил нечто подобное, и не однажды. Всякий раз, как меня переводили по службе в другое место, я наводил порядок в письменном столе, с которым расставался, не желая оставлять после себя ничего недоделанного или перепутанного; в последний раз это было, когда я уходил на пенсию; я десять раз просмотрел каждый листок бумаги, все аккуратно сложил — и все медлил, все мне хотелось еще раз перебрать дела, не завалилась ли какая бумажка, которой не место здесь или по которой следовало что-то сделать. Я уходил на отдых после стольких лет службы, а на сердце было тяжело, и долго еще возвращалась ко мне забота — а вдруг да заложил я куда-нибудь что-то неоконченное, не подписанное последним «vidi» [107] ?
107
Видел (лат.)
Итак, я уже не раз переживал подобное, и мне стало легче теперь оттого, что вот могу заняться знакомым делом. Страх прошел, а удивление, вызванное во мне предощущением смерти, растаяло в чувстве облегчения оттого, что предстоит нечто очень хорошо знакомое. Думаю, для того люди и сравнивают смерть со сном или с отдыхом, чтобы придать ей видимость уже известного; для того и хранят они надежду свидеться на том свете с дорогими усопшими, чтоб не ужасаться этому шагу в неведомое; может, и последние-то распоряжения делаются для того, чтобы придать смерти подобие серьезного дела по хозяйству. Вот и нечего бояться: предстоящее обрело формы, хорошо нам лично известные. Просто наведу порядок в своих делах, не более; мне это, слава богу, вовсе не трудно.