Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески
Шрифт:
Я бы хотел, чтобы вам это удалось, ибо, утверждаю, вы не обманетесь ни в одной линии: здесь все скрупулезно выверено, все подлинно, ничто не сделано на глаз и не скользит по поверхности. Здесь не выставлена напоказ так называемая искра божья, думаю, что этот упрямец никакой «искры божьей» и не принял бы, поскольку не доверял бы ей. То, что им совершено, — оплачено кровью, строжайшей самодисциплиной и художнической волей. Но если вы глухи к таинству и неискупленности иррациональных сил души, вы не постигнете проникновенности и многообразия его творчества.
Что же касается плодотворных и весомых результатов, рожденных этой неукротимой и столь строгой к себе волей запечатлеть мир, — то не мне об этом писать.
О традиции [305]
Я озаглавил этим словом свою статью, чтоб оно было перед глазами. Но чем больше я на него смотрю, тем больше оно сбивает меня с толку. Традиция, как ее обычно толкуют, — это поддержание старых порядков (наверное, такое определение никуда не годится, но пока меня не перебивайте).
305
Впервые опубликовано в журнале «Аполлон» 1 ноября 1924 года, переведено по книге: К. Capek. О vecech obecn'ych cili Zoon politikon. Praha, 1932.
Но еще больше хлопот с понятием «старый». Меховая мантия педеля для нас, обыкновенных и неисторических личностей, весьма устарела. Но для археолога она вызывающе нова. Недавно я вычитал у одного ученого, что скульптура на каких-то воротах «вполне современна», — она восходит к пятнадцатому веку. А для палеонтолога невзрачная двухтысячелетней давности римская или египетская амфора прямо-таки вызывающе нова. С другой стороны, возможно, что для майского жука прошедшая неделя — золотой век традиций, в то время как бактерия в моем стакане заботливо поддерживает древнюю традицию только что минувшего часа. Таким образом, традиция — это поддержание обычаев, которые в силу более или менее случайных и иррациональных причин мы считаем устаревшими.
Время от времени у нас провозглашают, что мы должны вернуться к традициям девяностых или восьмидесятых годов или даже к традициям наших будителей [306] . Примечательно не то, что это консерватизм чистой воды, а то, что явления двадцати-, сорока- или столетней давности мы считаем уже старыми. Не исключено, что в будущем году какие-нибудь новоявленные ретрограды станут взывать к древней поэтической традиции Иржи Волькера [307] . Возможно, кое-кто, обуянный консерватизмом, намеревается откопать из-под «наслоения» веков традицию Франи Шрамека [308] . Минувший век мы уже не считаем даже источником традиций, в то время как он мог бы запросто служить нам широкой базой современности. Вероятно, события и явления так быстро устаревают из-за недостатка исторической преемственности. К сожалению, именно поэтому и люди у нас старятся гораздо быстрее, чем в западных, исторически более древних странах.
306
Будители — деятели чешского национального Возрождения конца XVIII — начала XIX в.
307
Иржи Волькер (1900–1924) — выдающийся чешский революционный поэт, создатель жанра социальной баллады; в своем творчестве опирался на национальную поэтическую традицию (К.-Я. Эрбен и др.).
308
Франя Шрамек (1877–1952) — чешский писатель и поэт, сблизился с К. Чапеком и его окружением в 20-е годы.
Вообще, слово «старый» — понятие чудн'oе, им нельзя оперировать всерьез. Для трехлетнего малыша пятилетний малыш слишком стар, двадцатилетний молодой человек непочтительно посмеивается над сединами старца тридцати лет, школьницы младших классов считают старикашкой выпускника. Вполне естественно, что для молодых людей пожилые люди — старые перечницы. Еще хуже, когда пожилые сами считают себя стариками. Например, писали, что нужно омолодить Чешскую Академию. Прекрасная идея. Я всецело за омоложение Чешской Академии, но за омоложение не в результате притока молодых, а в силу того, что отцы ее почувствуют себя пылкими юношами со всеми их преимуществами и возможностями.
С годами человек движется не только вперед, но и вспять. То, что двадцатилетнему кажется давно изжитым прошлым, в пятьдесят представляется удивительно близким, рукой подать. Мне не верится, что мафусаиловцы были такими уж прогрессивными, какими изображает их Бернард Шоу. [309] Я думаю, что вовсе не по причине регресса а именно в силу роста они постоянно приближаются к прошлому: они глубоко пускают в него корни, глубже, чем это способны сделать мы, люди недолговечные.
309
Мне не верится, что мафусаиловцы были такими уж прогрессивными, какими изображает их Бернард Шоу. — Речь идет о пьесе Шоу «Назад к Мафусаилу» (1921). Мафусаил — библейский патриарх, проживший, по преданию, девятьсот шестьдесят девять лет; имя его стало нарицательным для обозначения долголетия. По мысли Шоу, долголетие (идеальный человеческий возраст в его представлении — триста лет) позволило бы людям более рационально устроить свою жизнь, так как только с годами и на основе собственного опыта они приучаются разумно смотреть на вещи. К. Чапек в комедии «Средство Макропулоса» (см. т. 4 наст. Собр. соч.) полемизировал с этой точкой зрения.
Что касается
310
Ярослав Дурих (1886–1962) — чешский католический писатель. На рубеже 20-х годов был близок демократическим литературным кругам, впоследствии отходит все более вправо и оказывается на профашистских позициях. После Мюнхенского сговора Дурих призывал к «очистке» чешской литературы от таких писателей, как Чапек.
311
Эрбен Карел Яромир (1811–1870) — чешский поэт-романтик.
Вот и все, что я хотел сказать. Нам подобало бы питать больше любви к прошлому и к старым вещам, потому что в них заключен неисчерпаемый запас фантастической молодости. Только люди, которые не были по-настоящему молоды, могут считать прошлое складом старых и ненужных вещей. Есть что-то старческое в разговорах о старых традициях. Если даже самые древние традиции не являются чертовски молодыми, то, честное слово, я не знаю, к чему они. А если они действительно стары, стало быть, они — пережиток.
1924
Век зрения [312]
Вы, очевидно, заметили, что в кино ходит чрезвычайно мало старых людей. Даже если вы примете во внимание, что старые люди, как правило, бывают более экономны, больше любят домашний уют и вообще не столь беспутны, как мы, все прочие, — этого еще недостаточно, чтобы объяснить, почему все же так мало их предается порочному удовольствию — глазеть на сие дьявольское изобретение, на эти светящиеся картинки. Старшее поколение проявляет к новомодному зрелищу явную неприязнь. Старшее поколение ворчит себе под нос что-то вроде «оставьте нас в покое с подобными глупостями» и охотнее раскроет вчерашнюю газету или роман пятидесятилетней давности. А между тем тот же самый роман пятидесятилетней давности разыгрывается на экране кинотеатра за ближайшим углом, и мы, все прочие, затаив дыхание, следим за мелькающими кадрами и недоумеваем, как можно читать столь архаическую дребедень. Заурядный фильм в подавляющем большинстве случаев гораздо ближе к Вальтеру Скотту, чем, например, к Виту Незвалу [313] , и больше напоминает Жорж Санд, чем, скажем, Джорджа Шоу. Заурядный фильм не имеет совершенно никакого отношения к современной литературе, и, наоборот, он тесно связан с литературой старой; собственно, он является единственным прямым наследником старого романа. Представители молодого поколения даже не подозревают, что в кино они увлечены миром буйной фантазии своих невероятно отсталых отцов; а представители старшего поколения не догадываются, что движущиеся тени в кино, которыми они пренебрегают, — это плоть от их плоти, вернее, тень от их плоти. Таким образом, перед нами поистине типичный пример непримиримого противоречия поколений.
312
Впервые опубликовано в газете «Лидове новины» 22 февраля 1925 года.
313
Вит Незвал — Незвал Витезслав (1900–1958) — выдающийся чешский поэт-коммунист; в 1936 г. Незвал написал восторженное предисловие ко второму изданию антологии переводов К. Чапека из французской поэзии.
Как мне кажется, старшее поколение отрицает фильм не потому, что он слишком уж современен, либо слишком сумасброден, либо слишком такой-разэтакий, а исходит из более глубоких причин: он чересчур стремителен и обходится без слов. Я даже думаю, что пожилые люди стали бы с удовольствием посещать кинематограф, если бы вместо картинок им преподносили там тексты. В начале их мира было слово, а отнюдь не зрелище. Картина сама по себе, картина без слов ничего для них не значит: она должна быть как-то названа, чтобы обрести реальность. Пожилой господин видит на экране лишь тени, тени, тени, нечто сумбурное и нереальное. Если бы изображение задержали хоть на минутку, он мог бы определить его каким-то понятием и описать увиденное словами; но прежнее изображение уже исчезло, и новые тени трепещут на экране в немой гонке событий. Слово обладает длительностью, слово можно запомнить, слово — вещь солидная и прочная, а движение чересчур кратковременно, чтобы мы успели включить его в цепь реально существующего; это лишь смена одного другим, лишь переходное состояние, а не порядочное, надежное, устоявшееся бытие. Пожилой господин глядит на бегущую киноленту так, будто присутствует при демонстрации сна; прочти он в книге о прелестной девушке, ступающей точно лань, он бы этому поверил; но видя ступающую, точно лань, прелестную девицу на экране, он не осознает ее появление как поэтическое событие, поскольку об этом не написано, как подобает, весомыми и к чему-то обязывающими словами. Изображение ему ничего не говорит, это сплошной подвох и мошенничество. И пожилой господин уходит из кино, как будто ничего там не видел. «Оставьте меня в покое с подобными глупостями», — заявляет он.