Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
За Веймарном, в лесах, в полях, тоже был — может быть, ими же? — выкопан такой же гигантский ров. Помогает ли он сейчас нашим войскам сдерживать немца? Или тот неистовый, по скоплению людей сравнимый только с трудом на древних стройках у египтян да, может быть, еще у шумеров, а по чувствам тех, кто в нем занят, несхожий ни с чем, когда-либо имевшим место в прошлом, — неужели весь тот огромный труд всего лишь на одну короткую минуту боя?
Едем дальше, вперед. Но напрасно. Кингисепп в дыму, Кингисепп эвакуируется. По всем дорогам текут из него ручьи людей. А те, во рву возле Алексеевки, копают, все копают. Что же будет с ними? Успеют ли их отвести?
Среди капустного поля стоит одинокая 76-миллиметровая
Оттуда несут на носилках раненых, их грузят и в санитарные фургоны ленинградской «скорой помощи» и в простые полуторки с фанерными или брезентовыми коробами, на которых самодельно выведены красные кресты.
На одной из дорог видим красноармейца. Идет трудным, неживым, усталым шагом; несет винтовку, несет вещевой мешок, весь казенный скарб, который был выдан ему в роте. На гимнастерке, на штанах расплывы густой, застывающей крови.
Остановили машину, всматриваемся в серое лицо, в безжизненные глаза.
— Товарищ, садитесь! Отвезем в медсанбат.
Он не поворачивает лица и все идет. Идет не останавливаясь. Ни сказать что-либо, ни тем более сесть в машину сил у него, по-видимому, нет. Вылезаем, отбираем винтовку, мешок, снимаем подсумки и ремни. Он молчит и тускло смотрит мимо. Кровь плывет у него по одежде, по лицу, по рукам, он весь в крови. Это страшно. Ни я, ни Михалев ничего подобного в жизни своей еще не видели. Кровь капает и бежит струями на сиденье, на пол машины. Человеку, наверно, лет под пятьдесят; в усах, смоченных кровью, уже седина, бледная кожа лица в морщинах.
Мы его ни о чем не расспрашиваем. Нельзя его расспрашивать. Мы ищем медсанбат или полевой перевязочный пункт.
Наконец в мелколесье, на опушке, в кустах, видим зеленые палатки. Туда надо съезжать с дороги прямо по целине. При толчках и встрясках раненый только морщится.
Сдав его сестрам и врачам, мы ждем поблизости от палаток, пока его осмотрят и сделают перевязки.
Когда полчаса спустя к нам выходит военный врач, мы бросаемся к нему:
— Ну как, жить будет?
Врач говорит:
— По законам биологии, по нашим медицинским представлениям он уже давно мертв. Почти все центры, от которых зависит жизнь человека, у него поражены. И вдобавок колоссальная потеря крови. Тридцать две осколочные раны! Вы представляете себе это?
— А кто он, не удалось выяснить?
— Кто? Боец. Красноармеец. Из Ленинграда.
Мы еще посидели, дождались, пока очередная санитарная машина забрала и увезла нашего раненого по направлению к Ленинграду. Он все еще был жив, когда носилки с ним вдвигались санитарами в кузов «скорой помощи».
— Не знаю, не знаю, — повторил врач, как нам показалось, в полной растерянности смотревший вслед машине, которая через пашню выбиралась на шоссе. — Все это за пределами моего понимания, товарищи, за пределами…
Вечерело. Мы повернули назад: вперед было уже не пробиться, да и просто незачем было туда пробиваться. Командные пункты дивизий и полков находились в движении. Ни у кого в эти дни не было ни землянок, ни блиндажей, были палатки, а то и просто открытое небо над головами.
Заехали в Ополье. Редакция дивизионной газеты ополченцев куда-то отбыла. Домик пуст, стоит нараспашку, продуваемый теплым летним ветром. Обрывки газет, бумаг, бутылки из-под изведенных за эти дни лиловых чернил, жестянки из-под консервов, забытый на степе табель-календарь… Кто-то из редакционных ребят подсчитывал дни — а может быть, все они вместе делали, — двенадцать чисел августа перечеркнуты крестиками. Значит, что же? Сегодня 13-е. 13 августа. Как много прошло и произошло с того дня, когда в горвоенкомате нам выдали пистолеты, — с 13 июля.
Вносовцы
В Лялицах толпилось множество наших товарищей — журналистов из разных газет, из ТАСС, из радио. За деревней в кустах работал, оказывается, передовой командный пункт Кингисеппского участка обороны. Дабы не демаскировать его, туда, через луговину, исцарапанную разрывами мин, никого из посторонних не пускали, и журналисты, не имея возможности проориентироваться в обстановке, были в полном неведении, что же происходит на фронте.
К всеобщей неожиданности, в сопровождении нескольких командиров разных званий из кустов вышел хорошо нам известный Алексей Александрович Кузнецов, секретарь Ленинградского обкома и горкома партии, член Военного совета фронта. Хмуро ответив кивком на приветствия, он прошел через нашу толпу к машине, выползшей ему навстречу из-за дома колхозного правления, сел в нее и уехал.
Можно было, конечно, остановить его, он всегда хорошо относился к журналистам, расспросить обо всем: уж ему-то положение на фронте известно; мы бы так и сделали, нам нисколько бы не помешала наша военная форма с малозначительными кубиками у одних, с пустыми петлицами у других, форма, находящаяся на невероятно далеком полюсе рангов по сравнению с его двумя ромбами, означавшими, что владеющий ими носит звание дивизионного комиссара. Остановило нас хмурое, озабоченное выражение его лица. «Да, — покачали мы головой, — дело, значит, того… Неважное дело в общем». Категорически, но довольно туманно высказался насчет нашего ближайшего будущего Саша Садовский, который после того, как в юности пережил налет махновских банд в Никополе, имеет непреодолимое тяготение к стратегии и тактике.
— Большая заварушка предстоит, — сказал оп.
Час спустя, обсудив детали и детальки своего военного быта, нарассказав друг другу разных историй, представители «корреспондентского корпуса» разъехались.
Было темно, когда мы с Михалевым решили устроить привал. На окраине села Большие Корчаны мы присмотрели старый сарай, наполовину заполненный сеном; загнав в него задним ходом машину, запахнули широкие ворота и заперли их изнутри на засов; затем при свете ручных фонарей принялись за ужин из тех военторгов-с них припасов, которые всегда хранились в машине как некий неприкосновенный запас — НЗ: колбаса, шпроты, сгущенное молоко.
Фронт был километрах в двадцати — двадцати пяти, голос его почти не долетал до нас, он казался ровным, глухим и, как дальняя гроза, не страшным гулом. Только зарева пожаров на западе кроваво плескались в щелях сарая, но давая забыть о летающей над нашими ленинградскими полями беспощадной и жадной смерти.
Раздумывая каждый свое, жевали мы колбасу и черствую булку, запивали сгущенным молоком, разведенным в холодной воде, и с удовольствием поглядывали на вороха сена, почти до крыши громоздившиеся в обоих торцовых концах сарая — справа и слева от машины. Сено было нынешнее, свежее, оно чудесно пахло летними лугами; ляжешь на такое ложе и увидишь сны не иначе как самые райские. А хотелось, очень хотелось таких снов. Минувшей ночью мы почти не спали. Да и несколько предыдущих ночей, начиная с 8 августа, со дня возобновившегося наступления немцев, тоже были тревожные, с пальбой и грохотом вокруг, с раздумьями о том, что вот-де ворвутся в Ополье немцы, захватят тебя вместе с твоей кандидатской партийной карточкой в кармане, с редакционным удостоверением и… Что последовало бы за этим «и», страшно даже представить.