Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Шрифт:
Отец все время ходил где-то на грани добра и зла. Видя его азартные игры, кулачные бои, частые магарычи, жулики и мошенники все время крутились около него. Так однажды в его баню напросились пожить приличные на вид люди. Насмотревшись на ораву детей, один из них заговорил с отцом о том, как, должно быть, трудно накормить, одеть и обуть их всех, да еще и себе на рюмку выкроить. Разнеженный сочувствием, родитель начал исповедоваться, сколько нужно труда и сообразительности, чтобы держать семейные вожжи в руках и сводить концы с концами. Постоялец внимательно слушал, особенно ту часть исповеди, где шла речь о его, Митьки Лехина, изворотливости и сообразительности. Видимо, впечатление от рассказанного было достаточно сильным, если постоялец после слов отца о том, что для такой семьи денег ковать не накуешься,
— Не скажи, Дмитрий Харитонович, если ковать с умом, то и на хо-о-роших лошадок останется!..
Одним словом, постояльцы оказались фальшивомонетчиками. Отцу они предложили участие в их предприятии, видимо рассчитывая на него как на денежного реализатора. Отец хоть и был гулякой, игроком и лошадником, а на такое дело не пошел.
— Игра-то беспроигрышная, не то что теперь у тебя! — убеждал его фальшивомонетчик.
— Если беспроигрышная, значит, это уже не игра… — философствовал струхнувший отец.
Фальшивомонетчика из отца не получилось. Когда же обо всем этом узнала мама, то досталось всем — и отцу и постояльцам. Она тут же собралась топить баню, но постояльцы отпросили не делать этого до следующего дня, сказали, что пошутили с отцом, и тем ее успокоили. Вечером пили чай, и, когда самовар опростался, один из постояльцев попросил его до утра, а утром принес изукрашенным гравировкой. На его посеребренном боку живописной старославянской вязью были врезаны инициалы отца, под ними — натуральный рубль в его двустороннем виде орла и решки с профилем Николая последнего, должно, в напоминание о переменчивой доле игрока. Говорят, в трудные минуты жизни отец с грустью поглядывал на этот рубль.
Тот самовар с монограммой отца был поильцем нашей семьи до Отечественной войны. Мать рассталась с ним, откликаясь на призыв — сдавать медь и цветные металлы в фонд обороны. Помню, в детстве монограмма на самоваре вызывала у меня особое чувство. Отца уже не было, и смутная память о нем совсем бы погасла, если бы не знакомые инициалы, подтверждавшие, что отец — не выдумка старших.
Итак, нас было уже восемь детей. Написал и заметил, что допустил ошибку. Сказать «нас» я не имел права, потому что меня среди восьмерых еще не было, но, судя по оговорке, очень хотел появиться. Почему-то для моего рождения Анжеро-Судженск оказался неподходящим, и родители решили переехать в Кемерово, тогда еще небольшой городок, начавший бурно разрастаться. На первый случай поселились в Щегловке, в шахтерском бараке, рассчитывая в будущем на выделенном участке поставить свой дом. Но этим далеко идущим планам не суждено было сбыться. С востока надвинулся Колчак, с запада нахлынули мятежные чехи во главе с офицером ветеринарной службы Гайдой. Стало не до слишком далеких замыслов. Зато в отношении моего рождения все сложилось более или менее благополучно.
Родился я в 1918 году не то 23 февраля, не то 7 марта. При получении паспорта на мой запрос мне выслали метрику с мартовской датой, а несколько лет назад — с февральской. Дело в том, что календарная поправка была внесена в год моего рождения, когда в Сибири орудовали Колчак и Гайда, которые советских установлений, разумеется, не признавали. Одним словом, впредь до выяснения имею два праздника и промежуток между ними.
Рожденный в городе, считаю себя целиком деревенским. Мне и года не было, когда семья, в которой я был девятым ребенком, переехала в деревню. Фактически я стал восьмым. Василий-первый до моего рождения заболел и умер, и, как недоношенная одежда в большой семье обычно переходила к младшим, его имя по тому же принципу досталось мне, о чем никогда не сожалел, хотя рано понял, что вместе с ним я принял лишнее обязательство перед жизнью. Возможно, отсюда у меня повышенное чувство преемственности и ответственности перед уходящим поколением, что не раз отмечали критики.
И на этот случай переезд в Марьевку был затеян мамой. Прокормить ораву ребятишек в городе рабочему-каменщику в то время не было никакой возможности: почти ничего не строили, только разрушали. А в деревне и у отца, и у матери были родственники. На земле, как только полезет травка, считай, что ребятишки накормлены — кандыками, саранками, пучками, кудрявками, баранчиками и еще множеством съедобных трав, а когда приспеют ягоды — и того
Думаю, на переезд в Марьевку повлияло и желание родителей отвести удар от «кандидата на тюрьму». Брат в тюрьму не попал, но от политики его не увезли. В год переезда, в 1919-м, Андрея уже по всей форме приняли в партию, а с восстановлением Советской власти направили на какие-то партийные курсы, кажется, в Омск.
В Марьевке мы поселились не в самой деревне, а под горой, около озера, где вместе с нашим стояло всего четыре домика. С горы казалось, что эти домики шли-шли к деревне, остановились перед горой, а взобраться на гору уже не хватило сил. Символически так оно и было. Здесь остановились семьи, чей достаток и отношение к нему определялись одним словом — "подгоринские".
Переезжая в деревню, родители рассчитывали на более надежное место, а попали в самое пекло гражданской войны. Марьевка оказалась деревней партизанской, отказавшейся поставлять Колчаку солдат, за что несколько домов в ней было сожжено, десяток мужиков арестованы, а все остальные, за редким исключением, выпороты шомполами. На этот раз мой отец, как новосел, под экзекуцию не попал. Ему досталось поздней. Колчак и Гайда начали отступать и для борьбы с партизанам все чаще стали насылать на деревню свои отряды. Днем их узнавали издали по коротким хвостам лошадей, а ночью — по особенному, остервенело-злобному лаю собак, что доносился сверху в нашу четырехдомную Подгоринку. Заняв деревню, те непременно ставили свои дозоры на спуске горы. Одним вечером мама со мной на руках ушла наверх помыться в бане. Стемнело. Вдруг из деревни долетел истошный собачий лай. Там появились колчаковцы. Маме пора бы вернуться, а ее все нет. Начали беспокоиться. Наконец она появилась возбужденная. Оказывается, баню окружили солдаты и приказали выходить. Перепуганные женщины начали упрашивать маму, чтобы она подошла к двери и поговорила с ними.
— Поговори, ты в Кемере жила.
Мама подошла и заговорила по-старушечьи:
— Солдатики!.. Здесь старые да малые моются…
— Ну, мойтесь, мойтесь, старые ведьмы!.. — и ушли.
Видимо, мамина репутация, горожанки и то, что она смогла уговорить колчаковцев, зафиксировалось в памяти отца. Однажды при случае он и сам решил не подкачать. Наша Подгоринка примыкала к озеру Кайдор, к маленькой речушке Кизисле, впадающей в него, и лугам с густыми зарослями тальника, черемухи, калины, что, естественно, делало Подгоринку явочным пунктом партизан. Вот почему колчаковцы внимательно следили за передвижением людей в этих местах. В один из наездов они задержали здесь деревенского мужика и начали допрашивать, где находятся партизаны. Мужик в ответ только мычал. Колчаковцы, подозревая в нем партизана, начали хлестать его нагайками. Тогда-то видевший это отец и решил показать себя. Он с достоинством вышел из-за дома и молвил этак по-домашнему:
— Что вы, господа-солдаты!.. Он же — немой…
— А-а!.. А ну-ка ты, с языком, поди сюда!..
Отец не торопясь подошел.
— Ну так сказывай, где ваши бандиты?
— Не знаю, господа-солдаты… Я ведь недавно переехал из Кемерово… — начал было отец.
— Ага, не знаешь! — прервал его господин-солдат и несколько раз полоснул нагайкой по широкой спине.
Так, уехавший от политики, отец получил первый урок политграмоты. С этого дня он заметно подобрел к своему старшему сыну. Если его прежние отношения с партизанами строились на личных пристрастиях, на родственных чувствах, были среди них и родственники, то теперь ко всему этому прибавился новый мотив. Таким образом, выражаясь нынешним языком, отец получил марьевскую "прописку".