Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:
Они стояли на крыльце и некоторое время молчали, прислушиваясь к повизгиванию колес по снегу: последние звуки колес по первому снегу. Федор прислонился к перилам, Ваня стоял прямо на пороге, будто всматриваясь вдаль. Андрей Михайлович и Зина присели на перила. Матвей Степанович, устроившись на порожке у ног Вани, произнес:
— Уехал.
— Сани надо налаживать, — сказал Андрей Михайлович.
…Дома Федор сел на кровать. Голова от переутомления трещала. Мучительно трудно уснуть в такие часы: и хочется спать — и не уснешь. «Ах, как не хватает мне Тоси, — подумал он. — Тося, Тося! Где-то ты теперь маешься?» Он откинулся на подушку, закрыв глаза. И нельзя было понять: спит он или не спит.
Миша долго ворочался
— Счастливый ты, Миша. Хорошо, желторотик. Хорошо. — Потом думал под стук головной боли: «Он и свадьбу отложил ради меня. Дескать, невесело будет Федору на свадьбе… Может, считает — забуду Тосю… Забыть нельзя».
Спал ли в то утро Федор, Миша не знал.
Черной тоской потянулся по селу слух: все отберут — скотину, хлеб; детей — в приюты, жен будут обобществлять; это случится сразу же, как только сгонят в колхоз все село. Кто-то пускал слухи один одного мрачнее, слухи нелепые, убийственные, заставляющие днями не выходить из хаты или, не выпуская цигарки изо рта, просиживать кучкой в десять — пятнадцать человек где-нибудь на завалинке, тихонько обсуждая настоящее и будущее.
И еще молва пошла: середняков будут раскулачивать. Как после этого не пойти в закут под сараем и, прислонившись к стене спиной, часами смотреть на свою лошадь, непонимающе и тоскливо, будто прощаясь с нею навсегда и ощущая боль в груди. В противовес этим слухам, свои и приезжие ораторы и газеты обещают хорошую, небывалую на земле жизнь. Вот и поживи. Вот и определи, как жить и куда идти. Может, в колхозе лучше будет, а может, хуже, но решать самому; а как решить, если такого никогда, нигде, ни в одной стране не было. То было поколение крестьян с разорванной на две половинки душой.
Шла последняя неделя перед собранием. До воскресенья оставалось только четыре дня. В доме Сычева Семена Трофимыча тянулась тревожная жизнь, наполненная обидой, ненавистью и теперь уже отчаянием. Два дня тому назад ему довели еще одно твердое задание, такое, что выполнить его не хватило бы всего имущества. Он осунулся еще больше, похудел, отчего борода казалась длиннее обычного, а глаза покраснели от бессонницы.
Однажды, далеко за полночь, он услышал легкий троекратный стук в заднее окошко, выходящее во двор. Он тихо открыл дверь, стараясь не разбудить Лукерью, и впустил Дыбина. Тот, прежде чем зажигать огонь, задернул занавески, хотя ставни были закрыты наглухо. Тихо поздоровались.
— Неделю не виделись, — сказал Игнат первым, садясь на стул. Но ему не сиделось — он сразу же встал и по привычке зашаркал по комнате из угла в угол.
— Мало радости нам в свиданье-то, — угрюмо буркнул Семен Трофимыч, стоя у притолоки. — Последние, должно быть, дни. Чует сердце.
— А я думаю, первые дни начала.
— Есть новости? — насторожился Сычев.
— Маленько есть, — хладнокровно ответил Игнат.
— Добрые вести? — нетерпеливо спросил Сычев.
— Разные.
— Выкладывай.
— С плохих начинать или с хороших?
— Валяй как хочешь — мне все равно.
— Так вот: Кочетову твердого задания не довели. Сорвалось. Это — первое. Второе: от Черного никаких вестей. Как провалился.
Сычев до сих пор так-таки и не знал, кто же такой Черный, где он есть и какое значение имеет он для него, Сычева, и для Игната. Он только слышал от Игната эту кличку и воспринимал как тайну, о которой ему не положено знать. Но, услышав слова «как провалился», Сычев озлился и выпалил:
— Разбежитесь вы как мыши перед пожаром: под застрехой только загорелось, а они из амбара как шальные… Пора сказать бы и мне, Игнат Фомич, что это за птица пропала невесть куда. Или откройся, или… — Сычев оборвал свою речь.
Но не таков Игнат Дыбин, чтобы не допытаться.
— Что — «или»? — спросил он незамедлительно.
— Хватит в бирюльки играть! — отчеканил Сычев. — Кто Черный? Что мне делать, если я доживаю последние дни? Выполнять твердое задание? Нечем! Все! Остались руки. Одни руки. — Сычев сжал жилистые кулаки.
— Пока рукам воли не давать, — приказал Дыбин, — Себя погубите и… меня погубите. Дело погубите.
— Никакого «дела» я не вижу.
— А я вижу.
— Кто Черный? — резко отрубил Сычев. — Или… уходи.
— Уйти недолго. Это я могу… — Игнат присмотрелся к собеседнику. Его решительность, явное недоверие и озлобленность ко всем и вся были в высшей точке — злее быть некуда. И он переменил тон: — Но что сделаете вы один? Ничего.
— А что сделаем мы вдвоем?
— Это — уже другой вопрос. Повторяю: в Паховке нас двое. В каждом селе — два-три. Помните наш разговор? Вот. Слушайте: Черный в белохлебинских лесах. Будет ждать сигнала.
— А он «как провалился», твой Черный. — Этими словами Сычев окатил Игната как из ушата холодной водой.
Тот не ответил ничего. Задумался. Только вчера узнал в Оглоблине самую печальную для него весть: Черного ранили в перестрелке и забрали живым. Отряд его рассосался мелкими группами по два-три человека. Степка Ухарь тоже отсиживается в Оглоблине. Он-то и рассказал все Игнату, он же и передал последнюю инструкцию невидимки Черного — командира отряда: «Рассосаться по селам. Поднимать мужика в самый разгар коллективизации». Игнат рассуждал сам с собой два дня, прежде чем пойти к Сычеву. Он уже знал теперь, что отряд Черного ликвидирован, что «рассасывание» признак плохой, что по сигналу уже не появится отряд и не пронесется вихрем по двум областям сразу, втягивая в себя всех озлобленных. Дыбин понимал, что массовое организованное восстание — дело теперь мутное. Но не — таков был Игнат Дыбин, чтобы упасть сразу духом. Он сначала проанализировал свое личное положение: за ним теперь Федор Земляков следит, но он не найдет ни единой прицепки, чтобы обвинить его… в каких-либо действиях; отношения его с Тосей даже на руку Дыбину, потому что всегда можно обвинить Федора в личных счетах «из-за бабы»; Дыбин прожил в Паховке тихо, даже на мельнице работал, но его без видимой причины уволили; связь с лесной бандой была настолько редкая и тайная (один-два раза в год — на постоялом дворе, на станции), что докопаться было невозможно. В этом он был уверен. Не зря же он избрал глухое селишко, где он всегда на виду. Теперь настало время действовать. И вдруг обожгла мысль: «Не выдал ли Черный? В ГПУ из черта пшеницы намолотят». У Дыбина выступил пот. Он перестал шагать и стал к окну перед занавеской, спиной к Сычеву. И вслед за этим пришло в мыслях жестокое решение: «Или теперь, или никогда. Выхода больше нет». Степка Ухарь говорил ему: Черный приказал: «до выступлениясделать смуту — озлобить мужика». Все было ясно для Дыбина: в районе он возьмет это дело в свои руки. Он резко обернулся к Сычеву, который уже сидел на табурете и перематывал портянку, ссутулясь и не поднимая глаз. «Этот озлоблен до конца», — решил Дыбин и подошел к нему.
— Ну? — спросил он. — Потерял веру?.. Бывает. Трудно тебе. — Дыбин перешел на «ты», как и всегда, когда хотел высказать Сычеву что-то интимное или очень важное. — Да, Семен Трофимыч, дела серьезные. Гора на нас навалилась большая. (Сычев не проявил ни малейшего интереса и не поднял головы.) Скажу о Черном все. Слушай: его…
Сычев выпрямился, натянув сапог лишь на половину голенища, и уперся взглядом в Дыбина молча, недоверчиво. Тот продолжал:
— Его убили… Убили Черного в бою. Погиб… за тебя, за таких, как ты. Это был старый командир отряда, опытный. Слыхал же — в белохлебинских лесах неспокойно все время?