Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Шрифт:
Мы подъехали всей компанией и остановились у края резака. Переметов сидел на дне челнока ссутулившись; фуражка сползла козырьком набок, пот струился по лицу, рубаха прилипла к телу; весь он выглядел измятым, раскисшим, в полной безнадежности.
Алеша перешел в челнок Захара Макарыча. Они вдвоем, в две суховилки, пробились к незадачливому охотнику, взяли его на буксир и с трудом выволокли на протоку. Он молчал, вытирая рукавом пот со лба. Когда же наконец оказался на чистой воде, то шумно вздохнул.
— Что, тяжко? — участливо спросил Захар Макарыч.
— Пропади она пропадом, ваша охота… — ответил Переметов угрюмо.
Петр Михайлович обратился к нему
— Ты, Яков Гордеевич, облако видел?
— Какое такое облако? — уже в полном изнеможении пробурчал Переметов.
Ухайдакал резак «отгремевшую грозу района».
Алеша сказал ему с этаким нескрываемым сожалением:
— Поезжайте-ка вы, Яков Гордеевич, домой. Дружеский совет вам от всего сердца. Ей-правда, поезжайте.
Переметов поехал домой один, не оставшись на вечернюю зорю. Поехал угрюмый.
На борту его челнока красовались белые броские буквы: «Только вперед!»
А поехал он назад. В растерянности и удручении он сел в челнок задом наперед и булькал своей мешалочкой. Потом-то, в пути, он, конечно, заметит, что сидит не так. Да толку-то!
В один из субботних дней августа вздумалось мне поехать вверх по Тихой Ольхе. Когда-то там были отличные места для охоты на бекасов и дупелей. Правда, берега реки и там заросли камышами, по зато в пойме есть чистые луга с мелкими болотцами и кочкарником, заросшим мелкой осокой, хвощом и мочажинником. Конечно же, в таком случае была со мной в челноке и моя Лада.
Хотя первые порывы радости и восторгов у нее уже прошли, но она, сидя в средине лодки, все еще изредка вздрагивала от волнения.
На моторе в это время года можно проехать вверх довольно далеко от Камышевца, километров за двадцать. Но дальше, перед бекасиными местами, речка заросла настолько, что пробраться по ней можно лишь на весле.
Итак, мы с Ладой были почти у цели и не спеша ехали к пойменным лугам, что в двадцати пяти километрах от Камышевца.
Небо было пасмурным. Облака закрыли солнце совсем, и казалось, нет им ни конца, ни края. В безмолвной тишине безветрия камыши стояли спокойно. Огромнейшие здесь листья кувшинок были тоже недвижимы. Река в этих местах течет тихо, лениво, а в августовском беззвучии кажется в каком-то полусне позднего лета. Разве нет-нет да прощебечет камышевка, из тех редких экземпляров, что поют даже и позднее конца августа. Но ближе к вечеру на лужайке, недалеко от берега, все еще свистит погоныш, одиноко и прощально. Свист его, отрывистый и звучный, очень похож на свист погонщика волов или пастуха коровьего стада. Недостает только того, чтобы погоныш еще крикнул что-то по-человечески, как настоящий заправский пастух. Но я мысленно дополняю это сам. Погоныш: фийт! фийт! А я: «Куда пошла, зараза!»
Еще при первом его свистке Лада встала передними лапами на лавочку, замерла. Потом оглянулась на меня: «Слышишь, свистит? Может быть, сходим за ним?» Я покачал отрицательно головой. Она, чуть послушав еще, снова села на средину челнока.
Так мы и едем — тихо, в полусонном окружении.
Даже лягушка и та проквакала ленивым смешком, без обычного упоения. «Ква-ке-ке — не все ли равно, лето кончается… Ква-ке-ке».
Потом, к концу нашего пути, где-то далеко-далеко монотонно и еле слышно заурчал комбайн — значит, уже убирают и просо. Эти звуки настолько ровны и беспрерывны, что тишина ничуть не нарушалась, и даже наоборот: казалось, сама тишина журчит. Так бывает неслышен в предосеннем лесу резвый ручеек в могучей тишине — он становится ее частью. Поэтому же и я слышал только всплески своего весла. Остальное было тишиной.
К берегу мы пристали против маленького хуторка с обидным названием Вонючка. Он на противоположной от нас стороне реки прилепился на взгорье кое-как, будто наспех, на несколько дней, без улицы и в полном беспорядке. Вокруг изб — ни деревца, ни кустика. Нет и надворных построек — одни избы, тоже съетаженные кое-как, впопыхах, из самана и соломы, серые, небеленые. Так и кажется, что люди здесь живут несколько недель, не больше одного лета, а потом они вот-вот уедут.
В каждом селе, где бы я ни побывал в последние годы, много новых домов, колхозники строятся. И это примета времени. Но хутора и крохотные деревеньки кончают жить, расползаются, тянутся в село, в город. Таков и этот хуторок. Знаю, было здесь сорок дворов, а теперь осталось… Сколько? Считаю: тринадцать. На местах бывших изб видны курганчики, заросшие бурьяном.
Облака были серыми, недвижными, казалось, они придавили заброшенный, доживающий последние годы хуторок, но он все еще пытается топорщиться верхушками соломенных крыш. Многих из его жителей я знал когда-то близко, еще с тех времен, когда здесь ели лебеду в голодный год. А кто теперь там остался? Этого не знаю, потому что не бывал там более пятнадцати лет, то есть с тех пор, когда Вонючка входила в мой агроучасток, а колхозик назывался «Светлый путь».
Старые, знакомые места!
— Лада! — окликнул я тихонько.
Она преданно смотрела мне в лицо.
— Ты собака хорошая, Лада… Ты молодчина… Начнем? — спросил я, погладив ей голову.
Лада прыгнула на берег и сразу же пошла челноком: влево-вправо-вперед, влево-вправо-вперед. На поворотах она каждый раз бросала на меня взгляд. Вначале горячилась, спешила, нервничала, но вскоре, чуть пропотев, пошла ровно и спокойно.
Вот она резко остановилась, будто наткнувшись на что-то, чуть пригнулась и, еле переступая, пошла на потяжку, бесшумно переставляя лапы: шаг ее становился все реже и реже, все осторожнее и осторожнее, и наконец она замерла на месте, приподняв переднюю лапу, замерла, как изваяние. Стойка!.. Та самая стойка, любоваться которой без страстного биения сердца не может ни один настоящий охотник.
Где-то близко от Лады, там, куда она направила взор, затаилась дичь. И я тоже дрожу, переступаю тоже осторожно, держа ружье на изготовку и не спуская глаз с Лады. Она недвижима.
Еще два шага… Стою позади Лады и тихо приказываю:
— Пиль!
Пружиной она прыгнула вперед и в ту же секунду легла, приподняв голову. Бекаса будто выбросило. Он мелькнул над травой в полроста человека. Секунда — и я накрыл его стволами. Выстрел! Промах! Дублет!.. Серый комочек клюнулся в траву.
Лада встала, смотрит на меня с укором: «Что же это ты, Тихон Иваныч, промазал первым-то? Ай-яй-яй!»
— Это ничего, Лада, ничего. Я тоже волнуюсь… Подай!
Лада несет бекаса по всем правилам и отдает мне «из рук в руки». И тогда мы с ней коротко объясняемся в любви.
…Небо в тот августовский вечер все гуще и гуще затягивалось свинцово-сизыми облаками. Мы с Ладой взяли еще одного бекаса. Дважды я промазал, как школьник, за что получил от Лады выговор: она с обидой отвернулась и лишь изредка поглядывала вполоборота в мою сторону. На собачьем языке это значило: «Уму непостижимо! Или ты мой труд ни за что не считаешь? Я работала. А ты пуделяешь в воздух. А ну тебя, мазила, к лешему!» Я перед ней извиняюсь, объясняю, что очень высоко ценю ее работу. Но кто же живет без ошибок! В конце концов мы находим общий язык и продолжаем охоту. Лада умеет прощать.