Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Шрифт:
Однако больше мы уже ничего не взяли — начал накрапывать дождишко, теплый, тихий, мелкий, как через сито. Лада захлюсталась до ушей и наконец совсем стала, поглядев на меня внимательно: ничего не чую, дескать, мокро.
Сбоку от нас оказалось пойменное озеро Почка, поросшее там и сям кугой, окруженное узкой полоской невысокого здесь камыша и действительно похожее по форме на почку. Эка, куда мы забрели. Я решил осмотреть озеро и направился вокруг него сначала к ольшанику, рассыпанному на противоположном берегу. Там, думалось мне, можно влезть на сук дерева и окинуть взором весь
Но не успел пройти и сотни шагов, как совсем близко послышалась песня. Певца не видно — наверно, он сидел за камышами. Пел он как-то разухабисто, с выкриками и надрывом, по-блатному:
Темная ночь… И-эх… Только пули свистят… Мама!Потом молчание. Но вдруг с этаким озлоблением и удалью пошло «переложение» известной лирической песни:
Ты меня ждешь, А сама с капитаном живешь И у детской кроватки Сульфидин принимаешь.— Мама! — дико выкрикнул он, завершив этим куплет.
Певец замолчал.
Через сотню шагов я увидел: на старом, полуистлевшем пеньке сидел человек, подперев руками подбородок, и смотрел в одну точку. На коленях у него лежало ружье. Заслышав мои шаги, он встал, пристально смотря в мою сторону. Даже и в те секунды, когда я подошел и поздоровался, он бесцеремонно продолжал смотреть мне в лицо, однако же ответил на мое приветствие с явной иронией к себе:
— Привет из Вонючки!
На нем была изодранная телогрейка с торчащей в двух местах ватой, множество раз латанные засаленные брюки и совсем новые резиновые сапоги; совершенно новенький картуз сидел козырьком набок и чуть набекрень, обнажая густые русые кудри. По одежде сверху и снизу охотник был новый, а в средине старый. От угла глаза и ниже — большой шрам, наискось через всю щеку. Больше тридцати — тридцати пяти лет ему дать было нельзя.
Умные, остро простреливающие глаза, глубокие, но небольшие, шарили по мне: охотник будто изучал меня со всех сторон.
Как мне показалось, на лице у него блеснула чуть заметная улыбка, а шрам вздрогнул. Он спросил:
— А ты, случаем, не Тихон ли Иваныч?
— Он самый. А вот тебя не могу признать. Ты чей же будешь?
— Данилу Шмеля помнишь? Данилу Сергеевича?
— Как же! Рыбак известный.
Данилу я знал хорошо, даже несколько раз ночевал у него когда-то, вместе рыбачили. Помнил и то, что для Данилы главным средством существования была речка. Сразу же всплыло в памяти, что у него был сын, парень лет шестнадцати-семнадцати, шустрый и деловой — на все руки мастер. Были еще две дочери. Все дети Данилы хорошо работали в колхозе.
— Так вот я и есть его сын. Митькой звали, — подтвердил охотник.
Я не мог поверить своим глазам. Митька заметил мое недоумение и спросил:
— Что, не тот Митька? — И ответил, чуть прищурив глаз со стороны шрама: — Федот, да не тот.
Лицо его от этого резко изменилось: на нем стало два лица, две половины, причем одна из них мне смутно знакома, другая — чужая, неизвестная, жестокая.
— Неужели ты… Митька?
— Я — Митька Шмель. Он и есть… Самогоночки выпить не хотите, Тихон Иваныч? — И вынул из-за пазухи бутылку. — Граммов двести еще есть. За встречу… Думал леснику поднести, если наскочит… Да черт с ним! Его, видать, и в лесу нету. Или убег.
Мой отказ он понял по-своему:
— Думаете, воняет? Ничуть. Чистый спирт. Аромат! «Белой акации запаха нежного мне не забыть ни-ико-гда», — пропел он вполголоса с цыганским надрывом, ничуть не уродуя мотива. — Оч-чень приятна. Это я про самогонку. Из ссылки привез рецепт. Аромат!
— Из какой ссылки? — изумился я еще больше.
Вместо ответа он сказал:
— Дождик… Лучше не может быть для сева… Вы, должно быть, в деревню пойдете ночевать? Приглашаю. Батя будет рад.
— Живой, значит?
— Живой. Да только дальше избы — ни шагу. Ноги… Ревматизм скрючил. От воды это у него. Вот и сидит теперь… Рад будет. — Говорил он все это уже задумчиво, присев снова на пень и поглаживая Ладу. — Новый человек в хуторе — для нас редкость.
Хотя я мог бы заночевать где угодно, натянув над челноком палатку, но мне самому захотелось побывать в хуторе. Я поблагодарил за приглашение.
— Ну, так и пошли. — Он вытер стволы ватой, выдернутой тут же из телогрейки, взял лежащий сбоку чехол и положил в него ружье.
Мы шли к лодке. Идти предстояло километра два по лугу и кочкарнику. Я волей-неволей часто смотрел под ноги, чтобы не споткнуться, а Митька Шмель шел хотя и не торопясь, но глядел прямо, будто каждая кочка была ему знакома: ноги привычны к этим местам.
Дождь перестал. Но в воздухе повисла и осталась на ночь мутная сырость: туман не туман, пар не пар; казалось, облака осели на землю, зацепились за нее, навалились всей тяжестью. В такую муть не ощущаешь неба, а есть только земля под ногами.
В этой предвечерней мокрети, когда мы вышли на тропинку, спина моего спутника потеряла точные очертания, чуть расплылась, а поэтому он казался шире, выше и мощнее, чем был на самом деле.
— Дмитрий Данилыч, — спросил я, — тебе нельзя, что ли, рассказывать? Или не хочется?
— О чем? — спросил он, не оборачиваясь.
— За что сидел-то?
— Почему нельзя? Можно. Только все это тошно… Восемь килограммов пшеницы взял на току и нес домой… Милиционер засек… Цап-царап! Акт… Суд… По закону «от седьмого августа» дали восемь лет… Где твоя лодка? — резко прервал он рассказ.
— Налево…
Мы пошли берегом над камышами.
— А потом что? — допытывался я через несколько минут.
— Потом? Так все и пошло… Для других несчастное число — тринадцать, а для меня сразу два — семь и восемь: восемь килограммов, «от седьмого августа», восемь лет в каменном карьере… Угнали восемнадцати лет, а пришел двадцати шести… Все науки превзошел — полный курс восьмилетки… Хочешь, покажу? — Не дожидаясь согласия, он остановился и резко повернулся ко мне. — Вот у тебя на плече ружье. Вот ты его снял и держишь в руках. Так. Правильно. Я беру тебя за плечи и поворачиваю кругом: р-раз!.. Где твой портсигар?