Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Шрифт:
Кстати сказать, недавно прочитал в районной газете коротенькую заметку: «…старый комбайнер, пенсионер З. М. Пушкарь хорошо поработал — убрал за сезон пятьсот гектаров и сдал комбайн в полной исправности». Заметка была сухая, как корка хлеба, зато вкусная. Мне известно, что означает пятьсот гектаров, а Захару Макарычу — тем более.
И захотелось вновь побывать в Далеком вместе с моим другом, послушать камыши.
Ведь уже скоро зима. О ней несколько раз напоминали заморозки и первый ранний зазимок с предвестником белого поля — порхающим пушистым снежком. В тот день земля покрылась сединой, как голова
И вот передо мной вновь любимая Тихая Ольха.
День выдался на славу: солнечно, тихо, а для средины ноября тепло не по-осеннему. У Захара Макарыча, видимо, опять засорился карбюратор: мотор заглох где-то позади меня. Не доезжая Далекого, я остановился подождать своего спутника.
В ушах зашумело от тишины.
Ни звука, ни шороха, ни дыхания.
Вверху большое желтое солнце. Внизу, подо мной, прозрачная вода и чистое-чистое дно. Там, в глубине, тихо и спокойно, даже как-то лениво, прошла стайка небольших окуней.
Берега реки стали совсем другими, ничуть не похожими на летние. Да что там летние! Месяц назад все здесь было не так.
Осень… И в ясный день в это время немножко грустно.
Осока, что куртинами вкраплена в окрайки камышей, переломилась пополам, опустив концы листьев в воду, желто-серая, старая, измятая. Осень сердито потопталась по ней, перепутала, да так и бросила. И поникла осока в воду кончиками, будто не желая расставаться с родной матерью-рекой. Из воды вышла, в воду ушла. Осень…
Зато какой молодец чакан! Он стоит зеленый, сочный — и заморозки не взяли. Этого не скоро свалишь. Он лишь вместо светло-зеленого стал темно-темно-зеленым, чуть суровым. Его широкие листья-сабли будто приготовились к борьбе; пока что он гордый, пока выделяется на краю берега резкими пятачками. Ну что ж, держись, дружище!
У подножия камышей, прямо в воде, удивительно красивый, такой пахучий и осенью, темно-зеленый бордюр, но уже с темно-коричневыми пятнами. Это речная мята; ниже, к поверхности воды, зеленая, а чем выше вырос стебель, тем больше он прихвачен заморозком. В чистом, чуть-чуть стеклянном осеннем воздухе запах мяты напоминает лето. И становится от этого грустно. Что поделаешь — осень…
А камыши все так же могучи, даже и умирающие. Высоко вверх держат они свои серые, цвета заячьей спинки, метелки, бесшумно вздрагивающие и в безветрие. Верхние листья, захваченные врасплох сильным заморозком, так и держатся поперек, не обвисают, а нижние уже обмякли, подались вниз. Желтые огромные, но грустные камыши печально и задумчиво смотрятся в воду с теневой стороны реки, молча и безропотно. Лишь изредка, при незаметном и неощутимом движении воздуха, затрепещут мелкой дрожью верхние сухие листья, зашевелятся метелки. И тогда слышится тончайший, еле уловимый ухом шепот. Камыши вспоминают о прошлом. Осень…
По лицу скользнула паутинка. Я перехватил ее и попытался подтянуть к себе паучка, что сидел на конце нити, но тот не пожелал иметь дело с человеком. Паучок зацепился за камышинку и быстро-быстро пополз кверху. Бегом, бегом, бегом.
Паучки летели. И было вокруг тихо.
Неожиданно: свирк-свирк! Еще раз: свирк-свирк! Около меня, рядом, оказались две камышовые синички — маленькие, живые, веселые, жизнерадостные. Они юрко лазали по камышам вверх-вниз, что-то там аппетитно клевали, а играли, как дети. Жили и играли. Честное слово, мне стало весело.
В самом-то деле, ведь осенняя грусть в такой погожий денек — это вовсе не горе, а теплое, любовное сожаление о прошедшем лете, пожалуй, даже жалость к растениям, может быть, чуть-чуть сожаление о том, что и твоя юность уже не вернется. И вдруг синицы… Все идет как полагается: живут и играют. Жизнь идет. Рядом с вами, синички, и подожду Захара Макарыча.
Они и правда долго не улетали, не смущаясь моим присутствием. Камышовые синички очень доверчивы.
Наконец сначала издали, а потом все ближе и ближе стал слышен рокот мотора.
Подъезжая ко мне, Захар Макарыч махнул рукой вперед: дескать, не останавливаюсь, заводи мотор и давай за мной. А поравнявшись, ткнул пальцем в мотор и крикнул:
— Как проклятый! Не заведешь никак!
Я понял, что он боится застрять еще и в этом месте.
Вскоре мы были около Далекого и уже вооружились веслами, чтобы идти затоном к острову.
Захар Макарыч отфыркнулся губами:
— Паутина в рот лезет… И время для них вроде бы прошло, а они еще маленько полетели… Поздныши.
— Как это так — поздныши?
— Они ведь, паучки, выводятся из яиц сразу скопом. Самки-то несут яйца дружно, и молодь вылупляется дружно. Пригреет солнышко — и полезли. Нынче, значит, позднышки созрели.
— Ну? А потом? — спросил я, опустив весло.
— Вылупятся, значит, и вскорости ползут на какую ни на есть верхотурию. Там он, паучок, начнет отпускать паутинку и… полетел себе, по-лете-ел.
— А ты-то сам видел? Своими глазами?
— А как же? Я с ними понянчился, с паучишками. Сперва никак не мог уяснить, за каким лешим они летят, чего они потеряли. А оказывается дело, им переселяться надо сразу после рождения: иначе пожрут друг дружку при таком-то скопище.
— Видал, как и выводятся?
— Видал. Миллионы миллионов!
Дальше, конечно, следовали неизбежные преувеличения, относящиеся только к чистым эмоциям моего друга. Всякие «миллионы», «миллиарды» и даже «тыщи» произносились им просто, как восклицания: «Ах, боже ты мой!», «Ай, как много!» На эту черту его характера я давно уже перестал обращать внимание.
Впрочем, было однажды и такое: заблудились мы с ним в лесу в неимоверно темную ночь и попали в заповедник, где среди других зверей жил хромой лось-убийца. Этот лось не мог выносить одного вида человека. Наверно, он когда-то был изувечен браконьером. А «убийцей» прозвали того лося потому, что он действительно убил женщину прямо на лесной дороге. Лишь после пяти заседаний совета заповедника решили застрелить непокорного мстителя. Но когда мы заблудились, свирепый лось был еще жив, и нам предстояло пройти — в этакую темнотищу! — где-то недалеко от его места обитания.