Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Шрифт:
Через несколько минут Пушкарь проскочил обратно в свой скрадок. Теперь подсадные кричали в трех концах озера. Все было в порядке. Но… дикие утки не летели.
Завечерело. Медленные сумерки незаметно надвигались над озером. Крякухи замолчали. Тот берег камыша и лес на острове постепенно таяли, будто удаляясь все дальше и дальше, и наконец слились с небом и водой. Потом там все стало уже темным, без очертаний, без теней и бликов. Взошла звезда. День кончился. Хороший субботний день.
Ночевали мы втроем. В густой камыш воткнули нос к носу челноки,
Горит подвешенный на камышах фонарик. Зашумел примус с чайником. Вокруг темно, а у нас уютно.
Никому, видимо, не хотелось перебивать шум примуса. Так лучше: все слушали его ровный, бодрый и настойчивый голос. Здесь, в нашем маленьком мире, все стало по-другому, не так, как днем. Свисающая метелка камыша кажется большой и очень важной. Другие метелки там, высоко, в самом небе, и их еле-еле видно. Все близкие к нам предметы приобрели необычные очертания: нос челнока кажется намного больше и представляется площадкой крыльца; камыш — толще, хоть избу руби из него; листья — шире и длиннее; а силуэты моих друзей в отсветах огня чуть-чуть дрожат.
Закипел чайник. Примус замолк. Тогда ворвалась тишина, в которой голос Захара Макарыча послышался как из репродуктора, установленного против сельсовета, — во всю мощь:
— Пожалуйте к столу!
Стол — это нос его лодки, куда он положил еще с борта на борт переносную скамеечку. А мы — с двух сторон: слева — я, справа — Иван Васильевич.
Наелись.
За чаем, как и водится, потянуло всех на разговор. Охотники же!
— А правда, что ты написал книгу про грибы? — начал Захар Макарыч.
— Правда.
— Во-от… Значит, написал книгу! — Эти слова он произнес с оттенком гордости, так, будто был соавтором. — Про грибы?
— Про грибы.
— Надо же! А чего ж про них писать так много? Про насекомых — другое дело. А гриб что ж: гриб он и гриб. Насекомых-то миллионы миллионов…
— Про грибы — очень важно, Захар Макарыч. Очень.
— Не может того быть, — не сдавался тот. — А ну, расскажи хоть малость.
Иван Васильевич прочел нам целую лекцию о микоризах — микроскопических грибах, сожителях растений, о том, что у большинства зерновых культур тоже открыты недавно свои микоризы. Мы узнали, что Иван Васильевич работает в институте над сложным вопросом: он изучает способы культуры этого замечательного гриба.
Закончил он так:
— Если мы научимся культивировать микоризу, то могут полететь вверх тормашками всякие системы земледелия. Мы еще не знаем той системы, какая должна быть… — При этом он так взволнованно говорил, что, казалось, речь шла о единственно важной мировой проблеме. В нем отпечатался весь характер отца. («Птицеферма — главный вопрос на Земле».) — Надо только найти способы культуры микоризы… Надо только найти… — Иван Васильевич перешел на тихий, спокойный тон. Последние слова он произнес, уставившись в одну точку, на метелку камыша, будто забыл о нашем присутствии: — Надо найти.
— Найдешь, пожалуй… Так я думаю, Иван Васильевич, — пробудил его Захар Макарыч.
— А? — встрепенулся ученый. — Полагаете, найду?.. Это очень трудно. Очень.
— Конечно, трудно. Еще бы… Вот тебе и на! Думалось: гриб он и гриб. А оно… Ну и ну! — Захар Макарыч явно не находил слов для выражения удивления. Может быть, поэтому и сказал: — Давайте-ка на боковую. Утром разберемся, чего к чему присоединяется… Мозговой ты, Иван Васильевич. Право, мозговой.
— А мне кажется, Захар Макарыч, что если бы у вас сложилась жизнь иначе, то вы были бы ученый настоящий, а не такой, как… мы.
— Нет. Я на это не способен… Так… просто… мне всякая живность интересна, а чтобы в науку — нет. Не способен. Да и горяч я для этого. С юности горяч. Все равно не годился бы.
Я знаю, что он был бы способен, но промолчал. Возражал ему Иван Васильевич:
— В том-то и дело, что интересно. В том-то и дело, что горячка есть.
— Эх-хе-хе! Чего же теперь… после драки кулаками махать. Прошла она, жизнь-то! И прошла, скажу вам, совсем не так уж плохо, если бы… Э! Не надо. — Он отмахнулся от какого-то воспоминания, как от мухи. — Полжизни на комбайне, шесть лет на войне. Скажешь, плохо? Со стороны не очень, а по мне — дай бог каждому так-то.
Тогда вмешался и я:
— Вот вы говорите «был бы» про Захара Макарыча. Каждый мог бы «быть», но… надо было и хлеб делать, и воевать. Ваше поколение, Иван Васильевич, удачливее…
— Не возражаю. Не нам ныть. Да и совсем не обязательно всем быть профессорами. Пожалуй, тут важно другое: важно, чтобы человек, где бы он ни был, светился своим собственным светом, а не отражением другого источника. Для этого горячка нужна.
— Пока не понимаю, о чем ты! — воскликнул Захар Макарыч. — Ну-ка, ты по-простому-то.
— Дайте договорить, — спокойно возразил Иван Васильевич. — Бывает так: человек уберет комбайном за свою жизнь десятки тысяч гектаров, выдаст горы хлеба несмотря ни на что, ни на какие там «культы». Или потоком отправляет яйца, молоко… Целую жизнь! Такие люди светятся своим светом, горячим светом, они греют! Вместе они — солнце. А кое-кто часто светит их же светом, но только отраженным от себя. Да, да! Отраженным. Больше того, кое-кому кажется, что этот отраженный свет и есть их собственный, что они якобы освещают само горячее тело. Не-ет. Не может луна светить солнцу. Все наоборот.
— Ясно теперь: светит, а не греет. Все понятно, — удовлетворенно подытожил Захар Макарыч. — Орел к свету, а сыч во тьму. Та-ак. Ну, а у вас-то там, в науке, все светют, аль как?
— Тоже разно. Иной светит, иной… коптит. В науке, Захар Макарыч, «свет» распределен не всегда правильно. Слава человека подобна его тени: чаще она бывает длиннее роста. И в литературе. И в искусстве может так быть. Я уж не говорю о так называемых административных кадрах! Там бывает и так: тень дли-инная-предлии-ная и остается надолго. Даже если самого-то человека почти нет, а он «живет» этой длинной тенью.