Собрание сочинений. Т. 10. Жерминаль
Шрифт:
Теперь вокруг них кипела шумная подземная жизнь; то и дело проходили штейгеры; громыхали целые поезда вагонеток, и лошади тащили их разбитой рысцой. Ежеминутно звездами загорались в темноте шахтерские лампы. Приходилось прижиматься к стенке, пропускать черные фигуры коногонов и лошадей, обдававших путников своим дыханием. Жанлен, бежавший босиком позади своего поезда, выкрикнул какую-то непристойность, которую они не расслышали в грохоте колес. Они все шли, шли; Катрин умолкла; Этьен, не узнавая пути, пройденного утром, вообразил, что она заблудилась на этих подземных улицах и перекрестках; а главное, он стал мерзнуть, и чем ближе подходили к стволу шахты, тем ему становилось холоднее, он дрожал мелкой дрожью. В узких облицованных камнем коридорах воздух проносился с силой урагана. Этьен впал в отчаяние, ему казалось, что они никогда не придут, и вдруг он оказался в рудничном дворе.
Шаваль бросил
Маэ сделал последнюю попытку. Он подошел к Пьерону, работавшему с шести часов утра.
— Слушай, позволь нам подняться… Ты ведь можешь.
Пьерон, видный парень с мощной мускулатурой и слащаво кротким лицом, испуганно замахал руками.
— Что ты, что ты! Нельзя! Попроси у штейгера… А то меня оштрафуют.
Снова послышался глухой ропот. Катрин наклонилась к Этьену и сказала ему на ухо:
— Пойдем посмотрим конюшню. Вот где славно!
В конюшню надо было проскользнуть незаметно — входить туда запрещалось. Она находилась в левой стороне двора, в конце короткой выработки. Конюшня эта, высеченная в твердой породе, со сводчатым потолком и кирпичной облицовкой имела двадцать пять метров в длину, четыре метра в высоту и могла вместить двадцать лошадей. Там и в самом деле было хорошо: такое приятное живое тепло, исходившее от животных, приятный запах свежей соломенной подстилки, запах лошадей, всегда содержавшихся опрятно. Единственная лампа разливала спокойный ровный свет. Лошади, поставленные на отдых, поворачивали головы, смотрели на людей выпуклыми, какими-то детскими глазами и снова принимались неторопливо жевать овес, — такие работящие, упитанные и здоровые лошадки, всеобщие любимицы на шахте.
Катрин стала читать вслух клички, написанные на цинковых дощечках над кормушками, и вдруг ахнула, увидев внезапно выросшую перед ней фигуру. Это Мукетта вылезла из кучи соломы, в которую она зарылась, чтобы поспать. По понедельникам, если она чувствовала себя очень усталой после своих воскресных развлечений, Мукетта изо всей силы ударяла себя кулаком по носу и уходила из лавы, якобы поискать холодной воды, на самом же деле она забиралась на конюшне в солому, предназначенную для подстилки лошадям, и спала в тепле. Отец, всегда баловавший дочь, терпел ее присутствие, рискуя нажить неприятности.
Как раз в это время в конюшню вошел сам дядюшка Мук, низенький, лысый, морщинистый, но толстый, — явление редкое для пятидесятилетнего человека, бывшего углекопа. С тех пор как его назначили конюхом, он бросил курить трубку, зато стал жевать табак, да так усердно, что десны кровоточили в его черном рту. Заметив двух посторонних, стоявших возле его дочери, он ужасно рассердился.
— Эй, вы что тут делаете? Вон отсюда, все трое! Ну, живо! Я вам покажу, бесстыдницы, как водить сюда парней да безобразничать с ними у меня на соломе! Вон отсюда!
Мукетта, находя отповедь забавной, хохотала, ухватясь за бока. Но Этьен смутился и поспешил удалиться в сопровождении улыбавшейся Катрин. Когда все трое вернулись на рудничный двор, туда явились Бебер и Жанлен с поездом вагонеток. Клеть остановили, чтобы вкатить в нее вагонетки. Катрин подошла к лошади и, поглаживая, похлопывая се, рассказала о ней своему спутнику. Лошадь носила кличку Боевая и была старше всех лошадей в шахте — уже десять лет работала она под землей, десять лет жила в этой яме, занимала в конюшне все тот же угол, пробегала рысцой все тот же путь по черным галереям, никогда не видя дневного света. Откормленная, с лоснистой белой шерстью, очень смирная, она, казалось, благоразумно примирилась со своей участью и была довольна, что укрыта здесь от несчастий, царящих вверху, на земле. Катрин сказала, что, живя во мраке, лошадь стала очень хитрой и сообразительной. Она так обжилась в штреке, в котором работала, что головой отворяла вентиляционные двери, сгибала шею, чтобы не ушибиться, когда проходила под нависшей кровлей. Вероятно, она считала перегоны, потому что, пробежав установленное их число, не желала идти дальше, и приходилось отводить ее к кормушке. С годами ее глаза, зоркие в темноте, как у кошки, порой заволакивала грусть. Быть может, в смутных своих мечтаниях она вспоминала место, где родилась, — мельницу близ Маршьена, красивую мельницу на берегу Скарпы, окруженную широкими зелеными просторами и всегда овеваемую ветром. И что-то яркое горело там вверху, что-то похожее на огромную лампу, но что именно — она не могла вспомнить: в памяти животных образы расплывчаты. Расставив свои старые дрожащие ноги, она стояла, понурив голову, и тщетно пыталась вспомнить солнце.
А у ствола шахты хлопотали люди. Сигнальный молоток ударил четыре раза — в шахту спускали лошадь, а это всегда вызывало волнение, так как иной раз животное, потрясенное ужасом, вынимали из сетки мертвым. Вверху лошадь, опутанная сетью, бешено билась, но почувствовав, что почва ускользает у нее из-под ног, вдруг стихала и неслась вниз не шелохнувшись, уставив в темноту неподвижные, широко открытые глаза. Лошадь, которую спускали в тот день, была слишком крупна и не могла пройти между проводниками, — подвесив ее в сетке под клетью, ей, вероятно, пригнули голову к боку и связали в таком положении. Спуск длился три минуты — из осторожности замедлили ход машины. Люди внизу волновались. Да что там такое! Неужели остановились, и бедная пленница висит во тьме над пропастью? Наконец показалась лошадь, повисшая в каменной неподвижности, с остановившимся безумным взглядом, в котором застыл ужас. Это был молодой жеребец-трехлетка, гнедой масти, по кличке Трубач.
— Осторожней! — кричал дядюшка Мук: на его обязанности лежало принять лошадь. — Давай, давай еще! Погоди, не отвязывай.
Вскоре бедняга Трубач темной глыбой лежал на чугунных плитах. Он все еще не шевелился, до смерти испуганный этой черной бесконечной пропастью, этим глубоким подземельем и гулко отдававшимся грохотом. Его уже начали развязывать, как вдруг Боевая, которую только что отпрягли, подошла, вытягивая шею, собираясь обнюхать товарища, низринувшегося к ней с поверхности земли. Рабочие, обступившие Трубача, посмеиваясь, расширили круг. Ну что пришла? Или уж так хорошо пахнет новая лошадь? Но Боевая, равнодушная к насмешкам, ожила, воодушевилась. Верно, почуяла милый ее сердцу запах свежего воздуха, забытый запах травы, нагретой солнцем. И вдруг она звонко заржала, но в этой веселой музыке как будто слышались и умиленные рыдания. Тут было и ласковое приветствие, и воспоминания о давних днях радости, которыми вдруг повеяло на нее, и скорбь о новом узнике, которого поднимут на землю только мертвым.
— Ну и Боевая! Вот умница! — смеялись рабочие, восторгаясь повадками своей любимицы. — Смотри-ка, с товарищем разговаривает.
Лошадь развязали, но она все не шевелилась, — скованная страхом лежала неподвижно, как будто ее все еще стягивала веревочная сетка. Наконец ее подняли на ноги ударом кнута, и она стояла ошеломленная, дрожащая. Дядюшка Мук увел на конюшню обеих лошадей, товарищей по несчастью.
— А долго ль нам еще ждать? — спросил Маэ.
Но сначала нужно было разгрузить клеть, и к тому же до подъема оставалось еще десять минут. Мало-помалу забои пустели, по всем выработкам шли в обратный путь, углекопы. У клети собралось человек пятьдесят, все промокли и дрожали на сквозняках, грозивших им воспалением легких. Пьерон куда делось елейное выражение его физиономии! — дал затрещину своей дочери Лидии за то, что она ушла из лавы раньше времени. Захарий исподтишка щипал Мукетту, озорства ради, «чтобы разогреться». Но у всех нарастало недовольство: Шеваль и Левак рассказали, что инженер грозился снизить расценок за вагонетку и только тогда оплачивать крепление отдельно; план дирекции был встречен гневными возгласами, — в этом темном подземелье, на глубине в шестьсот метров, забродила закваска возмущения. Уже никто не старался сдерживать голос, люди, перемазанные углем, продрогшие в долгие минуты ожидания, обвиняли Компанию в том, что половину рабочих убивают в шахте, а другую морят голодом. Этьен слушал с волнением.
— А ну живей! Живей! — покрикивал на стволовых штейгер Ришом.
Ему хотелось поскорее начать подъем — он не желал наказывать рабочих за крамольные речи. Однако ропот раздавался все громче, и Ришому пришлось вмешаться. За его спиной углекопы кричали, что не всегда так будет, и в одно прекрасное утро вся эта лавочка полетит ко всем чертям.
— Слушай, ты ведь разумный человек, — сказал он Маэ. — Заставь их замолчать. Надо помнить: с сильным не борись, с богатым не судись, — будь осторожен.