Собрание сочинений. Т. 14. Деньги
Шрифт:
— Бессердечный негодяй!
— Вы еще услышите о нас! — прорычал Буш, захлопывая дверь.
Саккар был в таком возбужденном состоянии, что приказал кучеру ехать прямо на улицу Сен-Лазар. Ему не терпелось увидеть Каролину. Он без всякого стеснения заговорил с ней об этом деле и прежде всего пожурил за то, что она дала Бушу две тысячи франков:
— Дорогая моя, разве можно так бросать деньги… Почему же, черт возьми, вы предварительно не посоветовались со мной?
Потрясенная тем, что он узнал наконец эту историю, она молчала. Значит, почерк, который показался ей тогда знакомым, действительно принадлежал Бушу, и теперь ей больше нечего было скрывать: ее избавили от необходимости сделать неприятное сообщение. И все-таки она колебалась, ей было неловко за этого человека, который расспрашивал ее с таким спокойствием.
—
— Какое чувство?.. Признаюсь, я просто не понимаю вас.
Она не стала больше объяснять, не стала оправдываться. Обычно такая мужественная, она вдруг поддалась унынию, почувствовала страшную усталость. А он, восхищенный и в самом деле помолодевший, все еще восклицал:
— Бедный мальчик! Я буду очень его любить — уверяю вас… Вы прекрасно сделали, отдав его в Дом трудолюбия, чтобы его немного пообтесали. Но мы возьмем его оттуда, наймем ему учителей… Я завтра же навещу его, да, завтра, — если только не буду слишком занят.
Но на следующий день было заседание совета, и прошло два дня, потом неделя, а Саккар так и не нашел свободной минутки. Он часто заговаривал о ребенке, но откладывал свое посещение, захваченный уносившим его бурным потоком. В первых числах декабря курс дошел до двух тысяч семисот франков в атмосфере неслыханного болезненного возбуждения, продолжавшего переворачивать вверх дном всю биржу. Хуже всего было то, что тревожные слухи усиливались, и курс упрямо повышался посреди все возраставшего нестерпимого беспокойства: теперь уже вслух предсказывали неизбежную катастрофу, и все-таки курс шел в гору, непрерывно, в силу упорного, необъяснимого увлечения, которое отказывалось верить очевидности. Окруженный ореолом золотого дождя, которым он поливал Париж, Саккар был словно ослеплен своим призрачным триумфом, но все же, человек достаточно проницательный, он чувствовал, что почва под ногами колеблется, что она дала трещину и, того и гляди, обрушится под его ногами. Поэтому, хотя он и оставался победителем после каждой ликвидации, понижатели, чьи потери, по всей вероятности, были ужасны, по-прежнему вызывали его негодование. Почему так свирепствуют эти евреи? Неужели в конце концов ему не удастся их уничтожить? И его особенно бесило то, что рядом с Гундерманом, не прекращавшим игры на понижение, он чуял и других продавцов, быть может даже солдат армии Всемирного — изменников, которые поколебались в своей вере и перебегали к неприятелю, торопясь реализовать свои акции.
Как-то раз, когда Саккар изливал свое недовольство перед Каролиной, она сочла своим долгом рассказать ему все:
— Вы знаете, друг мой, ведь я тоже продала… Я только что продала последнюю тысячу наших акций по курсу в две тысячи семьсот.
Он был уничтожен. Эта измена показалась ему самой черной из всех.
— Вы продали, вы, вы!.. О боже!
Искренне огорченная, она ласково пожимала ему руки, напоминая, что и она и ее брат предупреждали его об этом. Гамлен, все еще находившийся в Риме, писал письма, полные смертельного беспокойства по поводу этого неумеренного, необъяснимого повышения, которого он не понимал и которое нужно было затормозить во что бы то ни стало, чтобы предупредить всеобщую гибель. Только вчера она опять получила от него письмо с формальным приказанием продать. И она продала.
— Вы, вы! — повторял Саккар. — Так это вы шли против меня, это вас я чувствовал в тени, это ваши акции я должен был выкупать!
Против обыкновения, он не горячился, и она еще сильнее страдала от его подавленности. Ей так хотелось образумить его, убедить бросить эту беспощадную борьбу, которая могла закончиться только разгромом.
— Друг мой, выслушайте меня… Подумайте только, наши три тысячи акций дали нам более семи с половиной миллионов. Ведь это нежданная, невероятная прибыль! Все эти деньги ужасают меня, мне просто не верится, что они действительно мои… Впрочем, дело не только в наших личных интересах. Подумайте об интересах всех тех, кто отдал в ваши руки свое состояние, о всех этих бесчисленных миллионах, которые вы ставите на карту. К чему поддерживать это безрассудное повышение, к чему подгонять его? Мне со всех сторон твердят, что катастрофа близка, что она неизбежна… Вы не можете повышать
Но он порывисто вскочил со стула:
— Я хочу, чтобы курс дошел до трех тысяч… Я покупал и буду покупать, хотя бы мне пришлось лопнуть… Да, пусть пропаду я, и пусть все пропадет вместе со мной, но я добьюсь курса в три тысячи и буду поддерживать его!
После ликвидации 15 декабря курс дошел до двух тысяч восьмисот, потом до двух тысяч девятисот франков. И 21-го, посреди бешеного возбуждения толпы, на бирже был объявлен курс в три тысячи двадцать франков. Исчезла истина, исчезла логика, понятие о ценности извратилось до такой степени, что утратило всякий реальный смысл. Ходили слухи, будто Гундерман, потеряв свою обычную осторожность, зашел очень далеко и рисковал огромными суммами. Вот уже несколько месяцев, как он финансировал понижение, и его потери росли каждые две педели вместе с повышением — колоссальным скачками. Начали поговаривать, что он может свернуть себе шею. Люди уже не знали, что думать: все ожидали чуда.
В эту великую минуту, стоя на вершине, чувствуя, как дрожит под ним земля, и испытывая тайный страх перед падением, Саккар был королем. Когда карета его подъезжала к Всемирному банку — этому триумфальному дворцу на Лондонской улице, — навстречу выбегал лакей, расстилал ковер, закрывавший весь тротуар от самых ступенек подъезда, и лишь тогда Саккар благоволил выйти из кареты, торжественно ступая, как монарх, которого оберегают от грубых булыжников мостовой.
В конце года, в день декабрьской ликвидации, большой зал биржи был с половины первого битком набит кричащей и жестикулирующей толпой. Возбуждение нарастало уже несколько недель и завершилось наконец этим последним днем борьбы, этой суматохой, в которой уже ощущалось начало решительного сражения. На улице стоял трескучий мороз, но косые лучи яркого зимнего солнца, проникая сквозь высокие окна, оживляли одну часть голого зала со строгой колоннадой и угрюмым сводом, казавшегося еще более холодным из-за серых тонов украшавших его аллегорических картин; отверстия калориферов, расположенных вдоль аркад, дышали теплом, и оно смешивалось с холодным воздухом, врывавшимся из поминутно растворяемых решетчатых дверей.
Игравший на понижение Мозер, еще более озабоченный и желтый, чем обычно, столкнулся с повышателем Пильеро, горделиво выступавшим на своих журавлиных ногах.
— Вы знаете, говорят…
Но ему пришлось повысить голос, так как слова его терялись среди все возраставшего шума разговоров — ровного, монотонного гула, похожего на неумолкаемый рокот вышедшей из берегов реки.
— Говорят, что в апреле у нас будет война… Другого конца и быть не может при этих колоссальных вооружениях. Германия не даст нам времени применить новый военный закон, который будет принят палатой… К тому же Бисмарк…
Пильеро расхохотался:
— Оставьте меня в покое с вашим Бисмарком!.. Я сам, я лично разговаривал с ним целых пять минут этим летом, когда он приезжал сюда. Он, по-видимому, славный малый… Уж если даже ошеломляющий успех Выставки не удовлетворяет вас, то я, право, не знаю, что еще вам нужно. Полно, дорогой мой, вся Европа принадлежит нам.
Мозер безнадежно покачал головой. И продолжал высказывать свои опасения, прерываемый бесконечными толчками. Состояние рынка слишком благополучно. Его чрезмерное полнокровие обманчиво, как нездоровый жир чрезмерно тучных людей. Благодаря Выставке расплодилось слишком много всяких дел, люди слишком увлеклись, спекуляция дошла до сумасшествия. Да вот хотя бы эти три тысячи тридцать франков Всемирного — разве это не чистое безумие?
— Ага! Вот оно что! — вскричал Пильеро и, наклонясь к нему, проговорил, отчеканивая каждый слог: — Мой милый, сегодня вечером мы закончим на трех тысячах шестидесяти… Все вы полетите кубарем, предупреждаю вас.
Мозер, хотя и легко поддававшийся чувству страха, тем не менее недоверчиво свистнул. Подчеркивая свое мнимое спокойствие, он стал смотреть по сторонам и с минуту изучал женские головки, которые сверху, с телеграфной галереи, заглядывали с любопытством в зал, куда вход дамам был запрещен. На щитах были начертаны названия городов; капители и карнизы, испещренные желтыми пятнами сырости, вытянулись в длинную тусклую линию.