Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Шрифт:
— Ну же, ну, говори до конца, объясни, в чем ты нас упрекаешь… скажем, в чем ты упрекаешь меня? Не в том ли, что я положила столько трудов на ваше воспитание! Ведь наше благоденствие мы создали не за один день! Если теперь мы наконец кое в чем преуспели — не так-то легко нам это далось! Раз тебе все известно и ты все заносишь в свои бумажонки, то можешь засвидетельствовать, что наша семья оказала людям больше услуг, чем сама от них получила. Если бы не мы, Плассан уже дважды попал бы в хорошенький переплет! Нечего удивляться, что вокруг нас столько неблагодарных, столько завистников! Да и теперь, если разразится скандал и нас смешают с грязью, весь город будет в восторге. Этого ты
— Да оставьте вы в покое Францию, матушка! — снова не выдержал Паскаль, — мать, как никто, умела коснуться его самого больного места. — Франции приходится тяжело, но я нахожу, что уже сейчас она удивляет мир быстротой своего выздоровления… Без сомнения, есть в ней и прогнившие элементы. Их я не скрывал и, быть может, даже чересчур выставил напоказ. Однако вы неверно меня понимаете: если я и обнажаю все ее язвы и раны, это вовсе не означает, что я верю в неизбежный крах. Я верю в жизнь, которая непрестанно отсекает отмершие органы и, возрождая материю, заживляет раны, верю в жизнь, которая, невзирая ни на что, среди разложения и смерти стремится к всеобщему здоровью и непрерывному обновлению.
Он разволновался, но, тут же спохватившись, гневно махнул рукой и замолк. Мать сочла за лучшее всплакнуть; она с трудом выжимала из глаз скупые слезинки, которые тотчас высыхали. Она вновь начала жаловаться на страхи, омрачавшие ее старость, как и Клотильда, умоляла его примириться с богом, ну, хотя бы из уважения к семье. Не показывает ли она сама пример мужества? Разве весь Плассан, квартал св. Марка, старый квартал и новый город, — разве не воздавали они должное ее гордому смирению? Она просила сейчас только об одном, чтобы ей помогли, она требовала от всех своих детей, чтобы и они сделали такое же усилие, какое делает она сама. Она приводила в пример Эжена, этого великого человека, свергнутого с такой высоты! И что же, — он легко согласился стать простым депутатом, защищая до последнего дыхания исчезнувший режим, при котором прославился. Она расхваливала также Аристида; он никогда не приходит в отчаяние и даже при новом режиме завоевал прекрасное положение, несмотря на катастрофу, которая незаслуженно обрушилась на него и погребла под обломками Всемирного банка. И только он, Паскаль, уклоняется и не хочет ничего сделать для того, чтобы она умерла спокойно, радуясь славе, достигнутой наконец Ругонами. Он, такой умный, добрый, хороший. Нет, не может быть! В ближайшее же воскресенье он пойдет к обедне и сожжет свои отвратительные бумаги, одна мысль о которых ее убивает. Она умоляла, приказывала, угрожала. А он больше не отвечал ей, спокойный, непобедимый, сохраняя свою обычную сыновнюю почтительность. Он не хотел вступать в споры; он слишком хорошо знал свою мать, чтобы надеяться ее переубедить или рискнуть обсуждать о ней прошлое.
— Вижу, ты не наш! — крикнула она, почувствовав наконец, что он непоколебим. — Я всегда это говорила. Ты нас позоришь!
Он поклонился.
— Матушка, когда вы поразмыслите, вы меня простите.
Разъяренная Фелисите выбежала из комнаты; встретив Мартину у платанов возле дома, она отвела душу, не подозревая, что Паскаль успел уже пройти к себе в комнату и все слышит через раскрытые окна. Она изливала свою злобу, клялась, что когда-нибудь все-таки доберется до бумаг и все уничтожит, раз Паскаль не хочет пожертвовать ими добровольно. Но больше всего доктора потрясли слова служанки, которая ее вполголоса успокаивала. Без сомнения, она была сообщницей его матери. Она повторяла, что надо подождать, не торопиться, заверяла, что вместе с барышней они справятся с хозяином, не дадут ему ни минуты покоя. Они поклялись примирить его с милосердным господом, — ведь нельзя, чтобы такой святой человек, как г-н Паскаль, оставался безбожником. Тут обе женщины понизили голос, перешли под конец на шепот, и из приглушенного бормотанья этих сплетниц и заговорщиц он мог уловить только обрывки фраз, каких-то приказаний, которые свидетельствовали о замышляемых ими покушениях на его свободу ученого. Когда они наконец расстались и он увидел из окна Фелисите, удалявшуюся легкой девической походкой, он понял, что она уходит вполне удовлетворенной.
После этого Паскаль почувствовал внезапный упадок сил и провел целый час в тоскливых раздумьях. К чему бороться, если все те, кого он любит, сплотились против него? Та самая Мартина, которая по первому слову хозяина была готова за него в огонь и в воду, теперь предает его якобы во имя его же блага… А Клотильда стакнулась со служанкой, вступает с ней в тайный сговор, прибегает к ее помощи, чтобы заманить Паскаля в западню! Он совсем одинок: кругом одни предательницы; они отравляют самый воздух, которым он дышит. Клотильда и Мартина, по крайней мере, любят его, и, быть может, ему еще удастся их смягчить; но с тех пор, как он узнал, что за их спиной стоит мать, он понял, откуда это неистовство, и больше не надеялся вернуть ни ту, ни другую. Страстный
Никогда еще Паскаль не чувствовал себя таким несчастным. Постоянная самозащита, к которой он был вынужден прибегать, надламывала его силы; порой ему казалось, что почва уходит из-под ног. В такие минуты он особенно горько сожалел, что в свое время не женился и что у него нет детей. Неужели он сам испугался жизни? Не был ли он наказан за свой эгоизм?
Эха тоска по ребенку настолько угнетала теперь Паскаля, что на глазах его выступали слезы, когда он встречал на улице улыбавшихся ему маленьких девочек с ясными глазками. Конечно, с ним Клотильда, но ее любовь, перемежающаяся ныне бурями, была совсем иная, не та тихая, бесконечно сладостная нежность собственного ребенка, которая могла бы успокоить его израненное сердце. Чувствуя, что жизнь подходит к концу, он больше всего хотел бы продлить ее в ребенке, который его увековечил бы. Чем больше Паскаль страдал, тем больше жаждал завещать кому-нибудь свое страдание, свою веру в жизнь. Он считал, что его не коснулись физиологические пороки семьи; но даже мысль, что наследственность проявляется иногда через поколение и что на его сыне может сказаться распутство предков, не останавливала его; несмотря на то, что корни рода Ругонов подгнили, несмотря на целые поколения родственников с физическими и душевными недугами, он все-таки мечтал иногда об этом неведомом сыне, как мечтают о нежданном выигрыше, редком счастье, повороте судьбы, который приносит утешение и обогащает на всю жизнь. Он переживал теперь крушение всех своих привязанностей, и сердце его кровоточило еще и потому, что стать отцом было слишком поздно.
Однажды душной ночью, в конце сентября, Паскаль не мог уснуть. Он открыл окно; небо было черное, должно быть, вдали разбушевалась гроза, потому что слышались непрестанные раскаты грома. Он смутно различал темную массу платанов, которые при вспышках молнии на мгновение выделялись во мраке зеленоватыми пятнами. Душа его была полна глубокой тоски, он вновь мысленно переживал последние тяжелые дни, бесконечные ссоры, предательство, подозрения, которые донимали его все больше и больше. И вдруг он вздрогнул, вспомнив, что сегодня днем, после обеда, измученный жарой, он сбросил пиджак и Клотильда повесила его на гвоздик в гостиной. А в последнее время Паскаль дошел до того, что не расставался с ключом от большого шкафа и постоянно носил его с собой. Его объял ужас: что, если, нащупав ключ в кармане, Клотильда его украла! Он вскочил, обшарил пиджак, швырнул его обратно на стул. Ключа не было. И он ясно почувствовал, что именно в эту минуту его грабят. Пробило два часа: он не стал одеваться и, как был, в расстегнутой ночной рубашке, в туфлях на босу ногу, бросился в кабинет со свечой в руке и резко распахнул дверь.
— Ах! Так я и знал! — крикнул он. — Воровка! Убийца!
Он угадал. Клотильда находилась здесь, полуодетая, как и он, в полотняных ночных туфельках; короткая нижняя юбка едва доходила до колен, а сорочка не скрывала наготы плеч и рук. Из предосторожности она не захватила с собой свечи и ограничилась тем, что открыла ставни одного окна: с юга надвигалась гроза, и по небу, застланному тучами, непрерывно пробегали молнии, бросая в комнату синеватые фосфорические отсветы, и этого было достаточно, чтобы Клотильда могла осуществить свое намерение: огромный старый шкаф был раскрыт настежь, и она успела уже опустошить верхнюю полку, сбрасывая груды папок вниз, на длинный, стоявший посредине комнаты стол, где они скапливались в беспорядке. Опасаясь, что у нее не хватит времени сжечь бумаги, она торопливо увязывала их, чтобы спрятать, а затем переправить бабушке, но внезапно пламя свечи осветило ее всю; застигнутая врасплох, охваченная страхом, она приготовилась к борьбе.
— Ты меня обкрадываешь! Убиваешь меня! — повторял в ярости Паскаль.
Она продолжала держать в обнаженных руках одну из папок. Он хотел ее отнять. Но она прижимала папку к себе изо всех сил, сопротивляясь, горя желанием все уничтожить, не смущаясь и не раскаиваясь, — словно воительница, которая чувствует, что право на ее стороне. Тогда, ослепленный гневом, обезумевший, Паскаль бросился к ней, и между ними началась дикая борьба. Он грубо схватил ее, полунагую, и стиснул изо всех сил.
— Убей меня! — прошептала она. — Убей меня, а не то я все разорву в клочья!
Но он не выпускал ее, так сильно прижав к себе, что она еле дышала.
— Когда ребенок ворует, его наказывают!
Несколько капелек крови показались возле подмышки на нежной, шелковистой коже округлого плеча Клотильды. Внезапно Паскаль ощутил всю божественную прелесть ее трепещущего девственного тела, красоту стройных ног, точеных рук, тонкого стана, упругих маленьких грудей, и тотчас отпустил ее, последним усилием вырвав папку.