Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Шрифт:
Он надеялся, что Клотильда тут же с плачем бросится ему на шею. Она уже устремилась было к нему во внезапном порыве. Но тут оба вдруг спохватились, что полуодеты. Только теперь Клотильда заметила, что на ней одна лишь нижняя юбка, а обнаженные руки и плечи едва прикрыты буйными прядями распущенных волос; опустив глаза, она увидела на левой руке, возле подмышки, несколько капелек крови, царапину, которую он ей нанес во время борьбы, когда грубо схватил ее, чтобы укротить. Придя в полное замешательство, она почувствовала вдруг, что будет побеждена, словно этим объятием он навсегда утвердил над ней свою власть. Ощущение это не проходило, она была покорена, обезоружена, испытывала непреодолимое желание отдаться на его волю.
Клотильда выпрямилась, желая все обдумать. Она прикрыла руками обнаженную грудь. Кровь залила ее лицо волной стыдливого румянца. И вдруг грациозным, стремительным движенцем она
— Учитель, подожди, учитель… Дай мне подумать.
Взволнованная девушка бросилась к себе в спальню и заперлась там, как уже сделала это однажды. Паскаль услышал, что она поспешно повернула ключ на два оборота. Он остался один, охваченный вдруг глубокой грустью и разочарованием, мучась вопросом, имел ли он право все ей рассказать и даст ли всходы семя, брошенное им в душу дорогой, боготворимой им девушки, принесет ли оно в один прекрасный день жатву счастья?
Дни шли. Октябрь выдался чудесный, золотая осень дышала зноем щедрого лета, в небе не было ни облачка; но вот погода испортилась, подули сильные ветры, последняя летняя гроза размыла откосы. И вместе с приближавшейся зимой в сумрачный дом Сулейяды, казалось, проникло беспросветное уныние.
Жизнь здесь снова превратилась в ад. Правда, между Паскалем и Клотильдой больше не возникало бурных ссор. Двери уже не хлопали, громкие голоса не заставляли Мартину то и дело подниматься наверх. Теперь дядя и племянница почти не разговаривали друг с другом и о ночной сцене не обмолвились ни словом. Паскаль не хотел возобновлять разговора из-за какой-то необъяснимой щепетильности, странного чувства неловкости, в котором он не отдавал себе отчета, и не требовал обещанного ответа — признания, что она верит в него, подчиняется ему. А Клотильда, испытав огромное нравственное потрясение, так сильно изменившее все ее существо, еще размышляла, колебалась, боролась с собой и, внутренне сопротивляясь, откладывала решение предаться целиком в руки Паскаля. Взаимное непонимание все углублялось в этом доме, погруженном в печаль и унылое молчание, где уже больше не было счастья.
Для Паскаля наступила пора жестоких страданий, но он никому не жаловался. Кажущееся примирение не успокаивало его. Напротив, он не мог отделаться от мучительной подозрительности, вбил себе в голову, что ему продолжают расставлять ловушки, а если и делают вид, что не интересуются им, то лишь для того, чтобы исподтишка строить злые козни. Его тревога даже еще усилилась, — каждый день он ждал катастрофы, боясь, что его бумаги исчезнут в глубине разверзшейся вдруг пропасти и вся Сулейяда будет опустошена, стерта с лица земли, рассыплется в прах. Тайное гонение на его мысль, на его нравственную и духовную жизнь раздражало его, становилось до такой степени невыносимым, что вечерами он ложился спать в лихорадке. Он постоянно вздрагивал, то и дело оборачивался, надеясь застигнуть врасплох врага, задумавшего предательство за его спиной, но в ночном мраке не было ни души, кроме самого Паскаля с его страхами. Иногда его мнительность доходила до того, что он целыми часами простаивал на страже, притаившись у себя в комнате за закрытыми ставнями или спрятавшись в глубине коридора. Но все было тихо, он слышал только, как стучит в висках кровь. Совершенно потеряв голову, он, перед тем как лечь спать, тщательно обследовал каждую комнату; он совсем лишился сна и, прерывисто дыша, пробуждался от малейшего шороха, готовый защищаться.
Но больше всего Паскаль страдал от постоянной назойливой мысли, что рану ему нанесла столь любимая им Клотильда — единственное дорогое в мире существо; в течение двадцати лет она росла и хорошела на его глазах и, распускаясь как цветок, наполняла его жизнь благоуханием. Именно она, о боже, она, к которой он испытывал чувство всепоглощающей безотчетной нежности, она, ставшая его радостью, источником бодрости, надежды, второй юностью, возрождавшей его! Когда она проходила мимо и он любовался ее нежным, стройным станом, он чувствовал себя помолодевшим, вновь здоровым и радостным, как будто вернулась его собственная весна. Впрочем, глубокая привязанность к Клотильде, которая еще ребенком тронула сердце Паскаля, а потом мало-помалу завладела им целиком, объяснялась всей жизнью доктора. С тех нор как он окончательно поселился в Плассане, он жил как отшельник, углубившись в книги и избегая женщин. В городе поговаривали лишь об одной его любви — к той женщине, которая умерла и у которой он не осмелился поцеловать даже кончики пальцев. Случалось, он совершал вылазки в Марсель и не ночевал дома; но это были короткие, случайные встречи с первыми попавшимися женщинами. Паскаль еще совсем не жил, сохранив нерастраченной свою мужскую силу, бурлившую в нем теперь, когда нависла угроза
Обычно веселый, добродушный, Паскаль стал невыносимо угрюмым и резким. Он вспыхивал от каждого пустяка, гнал от себя недоумевающую Мартину, которая смотрела на него взглядом побитой собаки. С утра до вечера он слонялся в тоске по унылому теперь дому, и лицо у него было такое хмурое, что никто не осмеливался к нему подступиться. Он больше не приглашал с собой Клотильду и уходил к больным один. Однажды к вечеру он вернулся домой, потрясенный смертью пациента, которая лежала на его совести врача-экспериментатора. Он лечил впрыскиваниями кабатчика Лафуаса, у которого сухотка спинного мозга стала так прогрессировать, что доктор считал его обреченным. Однако он не отступил, решив бороться за его жизнь, и продолжал лечение; как на грех, в этот день в его шприц попала со дна склянки какая-то соринка, ускользнувшая от фильтра. При уколе показалась кровь — в довершенье несчастья доктор попал в вену. Он сразу встревожился, увидев, что кабатчик побледнел, задыхается и покрылся холодным потом. А затем, когда его губы посинели, лицо стало черным и наступила молниеносная смерть, Паскаль все понял. Произошла эмболия, и Паскаль мог винить себя только за то, что изготовленное им лекарство было несовершенно, а метод оставался все еще примитивным. Лафуас все равно был обречен, в лучшем случае он прожил бы не больше полугода, при этом тяжело страдая. Но случилось непоправимое — больной умер. Какое горькое сожаление, какое крушение веры, какое возмущение против бессильной науки, годной только на то, чтобы убивать! Домой он вернулся мертвенно-бледный, почти бездыханный, не раздеваясь, бросился на кровать и только наутро вышел из своей спальни, пробыв взаперти целых шестнадцать часов.
В этот день после завтрака Клотильда, которая что-то шила, сидя подле него в гостиной, решилась нарушить тяжелое молчание. Подняв глаза, она увидела, как он нервно перелистывает книгу в поисках каких-то сведений и не может их найти.
— Учитель, ты болен? Почему ты не скажешь? Я поухаживала бы за тобой.
Не поднимая глаз от книги, он глухо пробормотал:
— Болен? А тебе-то что до этого? Я ни в ком не нуждаюсь.
Она продолжала примирительным тоном:
— Если тебя одолевают невзгоды, может, тебе будет легче, если ты мне о них расскажешь… Вчера ты вернулся такой удрученный. Не надо падать духом. Я провела беспокойную ночь, трижды подходила к твоей двери и прислушивалась, терзаясь мыслью, что тебе плохо.
Как ни ласково она говорила, ее слова подействовали на него как удар бича. Он так ослабел от болезни, что не мог противиться приступу внезапного гнева; весь дрожа, он отбросил книгу и вскочил.
— Ах, так! Значит, ты шпионишь за мной, стоит мне запереться у себя, как тотчас вы прилипаете к двери… Да, вы прислушиваетесь даже к биению моего сердца, поджидаете моей смерти, чтобы все разграбить, все сжечь…
Он говорил громче и громче, изливая в жалобах и угрозах незаслуженные страдания.
— Я запрещаю тебе вмешиваться в мои дела… Но неужели тебе больше нечего мне сказать?.. Обдумала ли ты мои слова, хочешь честно вложить свою руку в мою, сказав, что ты со мной?
Она не отвечала и продолжала смотреть на него своими большими ясными глазами, как бы признаваясь, что желает повременить с решением; это привело его в негодование, и он потерял всякую власть над собой.
Он замахал на нее руками.
— Уходи!.. Уходи!.. — пробормотал он. — Я не хочу, чтобы ты была подле меня. Не хочу, чтобы подле меня были враги!.. Не хочу, чтобы, оставаясь рядом со мной, они довели меня до сумасшествия!
Побледнев, она встала и, захватив с собой работу, вышла, держась все так же прямо и ни разу не обернувшись.
В течение последующего месяца Паскаль пытался уйти с головой в свои занятия. Теперь он упорно проводил целые дни один в кабинете и даже ночью рылся в старых документах, желая вновь проверить свои работы о наследственности. Казалось, им овладело неистовое желание убедиться в обоснованности своих надежд, найти в науке подтверждение того, что человечество можно обновить, сделать наконец здоровым и более совершенным. Он больше не выходил из дома, забросил больных и жил без свежего воздуха, без моциона, погрузившись в свои бумаги. После месяца такой изнурительной работы, которая надломила его силы, не избавив в то же время от мук, причиняемых разладом в доме, он дошел до такого нервного истощения, что давно таившаяся в нем болезнь теперь вдруг бурно заявила о себе тревожными симптомами.