Собрание сочинений. Т. 17.
Шрифт:
Единственный человек, которого он принимал у себя в течение двух месяцев медленного выздоровления, был доктор Шассень, старый друг его отца. Обладая незаурядными знаниями, Шассень довольствовался скромной ролью практикующего врача и единственное удовлетворение своему честолюбию находил в успешном лечении пациентов. Он безрезультатно пользовал г-жу Фроман, но зато мог похвастать, что вылечил молодого священника от серьезной болезни; доктор иногда заходил к Пьеру, болтал с ним, развлекал его, говорил о его отце, великом химике, и без конца рассказывал о нем забавные истории, проникнутые чувством горячей дружбы. Мало-помалу перед выздоравливающим возникал обаятельный образ, исполненный простоты, нежности и добродушия. Таким в действительности и был его отец, а вовсе не тем суровым человеком науки, каким представлялся он когда-то Пьеру со слов матери. Разумеется, она всегда воспитывала в сыне глубокое почтение к дорогому усопшему; но тем не менее он был неверующим, он отрицал все святое и ополчался против бога. Таким и сохранился в памяти сына облик отца: мрачный призрак осужденною на вечные муки бродил по дому; теперь же он стал светлым гением этого дома, тружеником, жаждавшим истины, стремившимся ко всеобщему счастью и любви.
Доктор Шассень, уроженец пиренейской деревни, где еще верили в колдовство, имел, пожалуй, некоторую склонность
За несколько минут Пьер вновь пережил то ужасное смятение духа, в каком он когда-то пребывал целых два месяца. То ли его натолкнули на это книги антирелигиозного содержания, найденные им в библиотеке отца, то ли, разбирая бумаги покойного ученого, он сделал открытие, что тот занимался не только техническими изысканиями. Вернее всего, мало-помалу и помимо его воли в Пьере совершился переворот — ясность научной мысли подействовала на него: совокупность доказанных явлений разрушила догматы, уничтожив все, во что ему, как священнику, полагалось верить. Казалось, болезнь обновила его, он вновь начал жить и заново учиться; а физическая слабость и сладость выздоровления придавали его разуму особую проницательность. В семинарии, по совету наставников, он всегда обуздывал в себе дух исследования, желание все познать. То, чему его учили, не слишком захватывало его; но он приносил в жертву свой разум, этого требовало благочестие. И вот разум возмутился и предъявил свои права на существование, Пьер уже не мог заставить его безмолвствовать, и тщательно построенная догматика была сметена. Истина кипела, переливалась через край таким неудержимым потоком, что Пьер понял — никогда больше не вернуться ему к прежним заблуждениям. Это было полное и непоправимое крушение веры. Если он мог умертвить свою плоть, отказавшись от увлечения юности, если он сознавал себя господином своей чувственности и сумел подавить в себе мужчину, то он знал, что пожертвовать разумом он не в силах. Он не обманывал себя — в нем возрождался отец, который в конце концов победил влияние матери, так долго тяготевшее над Пьером. Крутой, высокий, похожий на башню лоб, казалось, стал теперь еще выше, острый подбородок и мягкий рот как-то стушевались. Однако Пьер страдал; порой им овладевала безысходная грусть от сознания, что он не верит, и от безумного желания верить; особенно одолевала его тоска в сумеречные часы, когда в нем пробуждалась доброта, неутолимая жажда любви; но вносили лампу, вокруг делалось светло, и душевный мир восстанавливался, Пьер вновь чувствовал прилив энергии и сил, стремление пожертвовать всем ради спокойствия совести.
В душе его произошел перелом. Пьер был священником и в то же время неверующим. У ног его внезапно разверзлась бездонная пропасть. Это был конец, полное крушение жизни. Что делать? Разве простая честность не подсказывала ему, что надо сбросить сутану, вернуться к людям? Но Пьеру встречались священники-ренегаты, и он презирал их. Один из его знакомых священников женился — это вызывало у Пьера отвращение. Несомненно, здесь сказывалось длительное религиозное воспитание: в его душе сохранилось убеждение в нерушимости священнического обета — раз посвятив себя богу, нельзя отступать. Быть может, подействовало и то, что Пьер чувствовал себя как бы отмеченным, слишком отличным от других, и боялся оказаться чересчур неловким, никому не нужным. Приняв священнический сан, он хотел жить особняком, замкнувшись в своей скорбной гордыне. И после многих дней глубокого раздумья и непрекращающейся борьбы с самим собою, с потребностью счастья, властно заявившей о себе в связи с выздоровлением, Пьер принял героическое решение — остаться священником, и притом священником честным. У него хватит силы воли на такое самоотречение. И если он не мог укротить свой разум, то сумел смирить плоть и дал клятву сдержать обет целомудрия; его решение было непоколебимо, и Пьер был совершенно уверен, что проживет жизнь чистую и праведную. Кому какое дело до остального, ведь он один будет страдать; никто в мире не узнает, что в его сердце лишь пепел веры, ужасная ложь, которая будет терзать его всю жизнь. Его твердой опорой станет порядочность, он честно выполнит свой долг священника, не нарушая данных им обетов, продолжая соблюдать все ритуалы в качестве божьего слуги; он будет проповедовать, прославлять с амвона бога и раздавать людям хлеб жизни. Кто же осмелится обвинить его в утрате веры, даже если когда-нибудь и узнают об этом великом несчастье? И что еще смогут потребовать от него, если он, без всякой надежды на награду в будущем, будет чтить свой сан и посвятит всю жизнь исполнению священного долга и милосердию? Пьер успокоился, не падал духом, ходил с высоко поднятой головой; в нем было скорбное величие неверующего священника, зорко наблюдающего, однако, за верой своей паствы. Он сознавал, что не одинок, у него, несомненно, есть братья по убеждениям, такие же священники, истерзанные сомнением, опустошенные, но оставшиеся у алтаря, как солдаты без отечества, и находившие в себе мужество поддерживать у коленопреклоненной толпы иллюзорную веру в божество.
Окончательно выздоровев, Пьер вернулся к своим обязанностям аббата маленькой церкви в Нейи. Каждое утро он служил мессу. Но он решительно отказывался от каких бы то ни было повышений. Проходили месяцы, годы, а он упорно оставался безвестным, скромным священником, какие встречаются в небольших приходах, — они появляются и исчезают, выполнив свой долг. Всякое повышение в сане, казалось Пьеру, усугубило бы обман, это значило бы ограбить более достойных. Ему нередко приходилось отклонять всевозможные предложения, так как достоинства его не могли остаться незамеченными; архиепископ удивлялся его упорной скромности — ему хотелось воспользоваться силой, какая угадывалась в Пьере. Лишь временами Пьер горько сожалел, что не приносит достаточной пользы; его мучило пламенное желание участвовать в каком-нибудь великом деянии, посвятить свою жизнь водворению мира на земле, спасению и благоденствию человечества. К счастью, днем он был свободен и находил утешение в исступленной работе: поглотив все книги из библиотеки отца, Пьер стал изучать его труды, а потом с жаром принялся за историю народов, желая вникнуть в сущность социального и религиозного зла и узнать, нельзя ли исцелить от него людей.
Однажды утром, роясь в одном из больших ящиков книжного шкафа, Пьер наткнулся на объемистую папку, содержавшую множество материалов о лурдских чудесах. Там были копии допросов Бернадетты, судебные протоколы, донесения полиции, врачебные свидетельства, не считая интереснейшей частной и секретной переписки. Пьера удивила находка, и он обратился за разъяснениями к доктору Шассеню, который вспомнил, что его друг, Мишель Фроман,
Шли дни, и Пьер становился все более одиноким. Доктор Шассень бросил клиентуру и уехал в Пиренеи в смертельной тревоге: он повез в Котере больную жену, которая медленно угасала у него на глазах; с ним вместе уехала прелестная дочь, уже взрослая девушка. С той поры опустелый домик в Нейи погрузился в мертвую тишину. У Пьера осталось лишь одно развлечение — иногда он навещал де Герсенов, выехавших из соседнего дома и поселившихся в тесной квартирке в одном из бедных кварталов. У Пьера всякий раз сжималось сердце, когда он вспоминал, как в первый раз пришел к ним и какое испытал волнение при виде печальной Марии.
Пьер очнулся и, посмотрев на Марию, увидел, что она совсем такая, какой была тогда: она уже лежала в своем лубке, прикованная к этому гробу, который в случае необходимости можно было поставить на колеса. Девушка, такая жизнерадостная, любившая движение и смех, теперь изнывала от бездеятельности и неподвижности. Единственно, что сохранилось в ней, — это волосы, покрывавшие ее золотистым плащом; но она так похудела, что казалась ребенком. А больше всего надрывал сердце ее пристальный, но отсутствующий взгляд, говоривший, что она целиком ушла в свою тяжелую болезнь.
Мария заметила, что Пьер смотрит на нее, и чуть улыбнулась, но тут же застонала; и какой жалкой была улыбка бедной, пораженной недугом девушки, убежденной, что она не доживет до чуда! Пьер был потрясен; он никого не видел и не слышал, кроме нее, в этом переполненном страданиями вагоне, словно все муки сосредоточились в ней одной, в медленном умирании ее молодости, красоты, веселости.
Не спуская глаз с Марии, Пьер снова вернулся к воспоминаниям о минувших днях; воскресали часы горького и грустного очарования, какие он пережил подле нее во время посещений маленькой, убогой квартирки. Г-н де Герсен разорился вконец, мечтая возродить церковную живопись, раздражавшую его своей посредственностью. Последние гроши его поглотил крах типографии, печатавшей цветные репродукции; рассеянный, неосмотрительный, полагаясь на бога, вечно носясь с ребяческими иллюзиями, он не замечал возраставшей нужды, не видел, что старшая дочь, Бланш, проявляет чудеса изобретательности, стараясь заработать на хлеб для своего маленького мирка — своих двух детей, как она называла отца и сестру. Бланш давала уроки французского языка и музыки; она с утра до вечера, и в пыль и в слякоть, бегала по улицам Парижа и доставала средства для постоянного ухода за Марией. А той нередко овладевало отчаяние, она заливалась слезами, считая себя главной виновницей разорения семьи, — ведь родные столько лет тратились на докторов и возили ее по всевозможным курортам — в Бурбуль, Аахен, Ламалу, Анели. Теперь, через десять лет, после противоречивых диагнозов и лечений, врачи отказались от нее: одни считали, что у нее разрыв основных связок, другие находили опухоль, третьи констатировали паралич на почве поражения спинного мозга, а так как она не допускала подробного осмотра, который возмущал ее девическую стыдливость, и даже не отвечала на некоторые вопросы, то каждый из врачей оставался при своем мнении, считая ее неизлечимо больной. Впрочем, сама больная надеялась только на божье милосердие, — с тех пор как Мария заболела, она стала исключительно набожной. Ее очень огорчало, что она не могла ходить в церковь, но она каждое утро читала положенные молитвы. Неподвижные ноги совсем омертвели, и порой она испытывала такую слабость, что сестре приходилось ее кормить.
Пьеру вспомнился один вечер. Лампы еще не зажигали. Он сидел возле Марии в темноте, и вдруг она сказала, что хочет поехать в Лурд, она уверена, что вернется оттуда исцеленной. Ему стало не по себе; забывшись, он назвал безумием веру в такие ребяческие бредни. В разговорах с Марией Пьер никогда не касался религии, отказавшись не только быть ее духовником, но даже разрешать невинные сомнения набожной девушки. В нем говорили целомудрие и жалость, ей он не мог лгать, а с другой стороны, он чувствовал бы себя преступником, если бы хоть немного омрачил огромную, чистую веру, в которой Мария черпала силу, помогавшую ей переносить страдания. Сильно взволнованный, он упрекал себя за невольно вырвавшиеся слова, как вдруг маленькая холодная ручка коснулась его руки; ободренная темнотой, Мария тихонько, надломленным голосом решилась открыть ему, что знает его тайну, — она догадалась о его несчастье, ужасной муке неверия, непереносимой для священника. Он сам невольно все поведал ей в их беседах, а она с интуицией больного человека, дружески расположенного к нему, проникла в самую сокровенную глубину его совести. Она страшно беспокоилась за него, она жалела его больше, чем себя самое, сознавая терзавший его смертельный недуг. А когда пораженный Пьер не нашел ответа, подтверждая своим молчанием истину ее слов, Мария снова заговорила о Лурде, добавив шепотом, что хотела и его поручить святой деве, умолить ее вернуть ему веру. С этого вечера Мария то и дело упоминала о Лурде, повторяя, что вернется оттуда исцеленной. Но ее останавливал вопрос о деньгах, и она даже не решалась заговорить об этом с сестрой. Прошло два месяца, Мария слабела с каждым днем; ее одолевали мечты, и взор ее обращался туда, к чудодейственному сияющему Гроту.
Для Пьера настали тяжелые дни. Сперва он наотрез отказался сопровождать Марию, Потом он стал колебаться, ему пришло в голову, что он может с толком использовать время, потраченное на путешествие, и собрать сведения о Бернадетте, чей пленительный образ жил в его сердце. Наконец, он проникся сладостным чувством, неосознанной надеждой, что, быть может, Мария права и святая дева сжалится над ним, вернет ему слепую веру, невинную веру ребенка, который любит не рассуждая. О, верить, всей душой погрузиться в религию! Какое невероятное счастье! Он стремился к вере со всем пылом молодости, со всею силой любви к умершей матери, со жгучим желанием избавиться от мук познания, уснуть навеки в божественном неведении. Какая дивная надежда и сколько малодушия в этом стремлении обратиться в ничто, отдаться всецело в руки бога!