Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
— У кого-то бывает.
— У кого-то! У тех счастливцев, у кого способности к чему-нибудь одному ярко выражены. У людей с талантом к математике ли, к живописи ли, к музыке эта любовь в самой природе. Ее даже не назовешь заочной. Большинство же людей на земле не имеют ярко выраженных наклонностей. Я, например, их не имел. Может, вы ждете, что они у вас вдруг появятся?.. Сложись у меня жизнь иначе, я бы, наверное, мог быть и агрономом и инженером-строителем не хуже, чем педагогом. Я случайно стал педагогом, не сразу — ой, нет! — через несколько лет по-настоящему почувствовал, что люблю
Я говорил, не выбирая выражений, почти грубо, ждал — она или будет сердито возражать, или обидчиво замкнется в себе, отвернется от моих слов. Быть несчастливым по причинам, не зависящим от самого себя, все же легче, чем чувствовать себя виновником несчастий. Я же говорил: «Ты виновата, от тебя самой зависит устроить свою жизнь».
Но ни упреков, ни обид не последовало. Прежнее выражение обреченного спокойствия с ее лица смылось, как смывается дорожная пыль. И я понял: она услышала надежду в моих словах, запоздалую, далекую, неверную, обманчивую, но все же надежду. Не все кончено, еще можно что-то предпринять, приложить к чему-то усилия.
Отвернув порозовевшее лицо, она неуверенно возразила:
— Вы проповедуете ни больше ни меньше как привычку к делу. А что, если предположить, что такому заурядному человеку, как я, скажем, может всерьез не понравиться дело? Или же заурядные люди настолько всеядны, что не имеют определенного вкуса, не могут выбирать?
— Я не против того, чтобы выбирать, я даже за то, чтоб ошибаться. Ошибки — тот же опыт. Я против, чтоб выбирать вслепую.
Валентина Павловна задумалась.
— Вы сказали, что попали в педагоги случайно? — заговорила она.
— Был неприятный момент — не знал, куда идти, что делать. Подвернулся подъезд пединститута. С таким же успехом мог подвернуться подъезд сельскохозяйственного или строительного института…
— Вам первое время не нравилось учить детей?
— Нет, этого не было. В общем, нравилось, но только в общем.
— Расскажите о себе поподробнее.
Я принялся рассказывать о своих потугах в живописи, о пединституте, о годах бездумья, покойных, ровных, по-своему счастливых годах. Рассказал о памятной воскресной прогулке, когда понял, что жить дальше, как я жил, нельзя, рассказал о первом удачном уроке.
Я рассказывал и впервые осознавал свое прошлое: оказывается, я уже не молод, часть жизни прожита, были заблуждения, много лет утеряно без особой пользы. Часть жизни прожита, но она вряд ли была моей лучшей частью. Я теперь вступил в зрелость, тут-то, наверное, и развернусь, насколько хватит сил. Тридцать три года за спиной, впереди лет двадцать — тридцать, а возможно, и все сорок — беспомощная старость не в счет. Это и много и мало. Много, потому что предстоит прожить больше половины сознательной жизни. Мало, потому что эти тридцать три года пролетели кр. к-то незаметно, потому что до обидного куцый срок отмерен человеку на земле.
Валентина Павловна слушала, и ее внимание возвышало меня в своих глазах. Она слабей меня, она ищет в моих словах помощи — приятно сознавать себя сильным и уверенным. Если б я постоянно жил рядом с ней, то, пожалуй, мое плечо оказалось бы достаточно крепким, чтобы поддержать, чтоб вывести на путь этого запутавшегося человека.
— У вас есть товарищи? — неожиданно спросила она.
И я замялся:
— Товарищи-то есть… но больше для времяпрепровождения.
Я вспомнил Василия Тихоновича Горбылева и добавил:
— В нашей школе все учителя по-своему одиноки.
— Вы ни с кем не переписываетесь?
— По работе? Нет.
Пока я рассказывал, начались ранние сумерки: посинели окна, из щели под дверью, ведущей в комнату Ани, просачивался слабый свет. Валентина Павловна поднялась, щелкнула выключателем, пошла задергивать занавеси. Белая скатерть под абажуром ослепила меня.
— У меня есть друг, — сказала она от окна, — тоже учитель, только, наверное, много старше вас. Я его ни разу не видела в жизни. Как-то сделала ему одну услугу, и после этого мы вот уже четырнадцать лет переписываемся. Хотела бы я иметь рядом такого товарища…
Она подошла к столу, присела.
— Я ему о вас напишу…
Пора было идти домой.
Мы вместе зашли к Ане.
— До свидания, Аня. Выздоравливай, — сказал я.
Девочка при свете лампы, поставленной на стул, вышивала на маленьких пяльцах. Она положила на грудь пяльцы, подняла светлые ресницы, ответила ясным, отчетливым, покойным голосом:
— До свидания, Андрей Васильевич. Приходите, пожалуйста!
Сумерки еще не успели перейти в ночь. Сугробы, крыши, деревья, убранные в снег, — все было насыщенного, густого синего цвета, в котором кое-где покойно теплилось желтое освещенное окно. Морозный воздух ворвался мне в легкие, я расправил плечи, зашагал, с наслаждением слушая вкусное похрустывание снега под валенками.
Вспомнилось лицо Валентины Павловны — по-детски приоткрытый рот, доверчивый взгляд, — и меня снова охватило ощущение радостной силы, уверенности в себе. Она напоминает ребенка, а я — рядом с ней — взрослый, опытный, возмужалый! Я могу поддержать словом и советом.
Драгоценная способность зажигаться от порыва другого человека. Тоня, например, такой способностью не обладала: сколько ни говори, слова попадают словно в вату. А тут мое слово выбивало искру, вызывало волнение.
Черт возьми, я сегодня без причины очень нравлюсь себе, и меня это нисколько не смущает! Она хотела бы иметь рядом с собой хорошего товарища. Я могу быть таким товарищем — верным, крепким и не беспомощным!
С реки на крутой берег по обледенелой дороге поднимались сани, груженные мерзлыми кряжами дров. Повозочный, мальчишка-подросток, упрятанный в просторный, не по росту полушубок, неуклюже суетился возле саней, свирепым голосом, в котором слышалось отчаяние, кричал на лошадь:
— Н-но! Дьявол!.. Н-но! Стерва ползучая!
А лошадь рвалась в оглоблях, оскальзывалась и падала на колени.
— Что мне с тобой делать, проклятая?!
— Не кричи зря.
Я соскочил вниз, нащупав валенками твердое место, уперся плечом в концы кряжей.