Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
— Подымай лошадь!.. Не спеши, не спеши… Так… Теперь давай!.. Давай! Да-авай!!
Лошадь вырвалась на гребень берега, вынесла тяжелые сани, а я, стряхнув с плеча приставший снег, двинулся дальше, от избытка сил подпрыгивая на каждом шагу, ощущая в теле волнующую игру мускулов, радуясь тому, что сумел помочь в маленькой беде неизвестному человеку, который не успел даже сказать спасибо.
Я стал ловить себя на том, что часто думаю о Валентине Павловне. В этом не было ничего необычного, ничего предосудительного. Так же я, наверное,
Я собирался снова навестить Валентину Павловну, просидеть с ней до сумерек, заглянуть к Ане, услышать на прощание ясный, отчетливый голос девочки: «Приходите, пожалуйста, Андрей Васильевич». Я не успел этого сделать.
В тот день я рано кончил свою работу в школе, ждал, когда Тоня кликнет с улицы Наташку и наша маленькая семья усядется за стол.
На пороге появился Акиндин Акиндинович. Его доброе носатое лицо было красным, расстроенным. Он сокрушенно высморкался в платок, спрятал его в карман и только после этого подавленно сообщил:
— Неприятная новость, Андрей Васильевич…
— Что такое?
— Аня-то Ващенкова… Не слыхали?
— Ну?!
— Приказала долго жить.
Тоня охнула, выпавший из ее рук нож зазвенел на полу. Я поднялся.
— Только сейчас Анфису Колодкину встретил, сестру из больницы… Час назад приступ… Вот оно…
…Как всегда, во дворе дома Ващенковых весело галдели ребятишки, прыгали по очереди с крыши сараюшки в измятый сугроб. Даже смерть не могла нарушить этого бездумного детского веселья, как не нарушали его и строгие законы нашей школы.
В знакомой мне комнате с желтым абажуром и пасмурным пейзажем на стене пахло медикаментами, всюду следы суеты и тревоги: на стул в самом проходе брошено ватное полупальто Ващенкова, на ковровой дорожке мокрые следы ног, на диване какие-то скомканные простыни и резиновая кислородная подушка, а на обеденном столе микроскоп, детские пяльцы с неоконченной незамысловатой вышивкой, старая кукла в кудельных буклях — вещи, до которых каких-нибудь два часа назад касались руки Ани Ващенковой. Только один угол комнаты, письменный стол у окна, продолжал сохранять размеренный порядок жизни: аккуратной стопкой сложены книги, крышка чернильницы открыта, лежит наполовину исписанный лист бумаги, на нем костяная ручка. Наверное, последний приступ Ани оторвал мать от письма.
Никого, а в Аниной комнате слышатся приглушенные до шепота мужские голоса.
Я прислонился к дверному косяку, продолжая разглядывать микроскоп, куклу и пяльцы на обеденном столе под сенью желтого абажура. Только тут я как-то по-особому близко и болезненно ощутил, что из жизни ушел человек. Маленький человек со своим маленьким прошлым и неизведанным, неосмысленным будущим. Старая кукла, раскинувшая на столе свои тряпичные руки, — ее прошлое. Сложный микроскоп — будущее этой девочки. Все теперь ни к чему. Заботы, учеба, мечты — ничего нет, пустота. Нет ни прошлого, ни будущего, нет человека! Аня Ващенкова, долговязая, нескладная девочка, неприметная ученица из моего класса, никогда больше не появится за партой. Никогда мой взгляд не остановится на ней, никогда не придется задумываться над тем, какой она станет через десять — двадцать лет. Из многих судеб, которые я теперь все ближе и ближе принимаю к сердцу, вычеркнута одна.
Дверь из Аниной комнаты приоткрылась, из нее бочком вылез известный всем в районе доктор Трещинов. Он заметил меня, нахмурился, вздернул голову, выразил на бритом, в крупных складках лице величаво-оскорбленное выражение, словно заранее хотел решительно возразить на мои упреки: «Нечего глядеть так, я не бог. Я все сделал, что в моих силах».
В эту минуту за моей спиной раздалось шарканье валенок, появились две старушки, обе туго обмотаны в платки, обе кургузые, неповоротливые в своих многочисленных одеждах. Они загородили дорогу доктору; одна с вкрадчивой певучестью спросила:
— Хозяева-то где? Мы уговориться пришли: покойную-то обряжать нужно.
Врач Трещинов секунду-другую молча, непонимающе глядел на двух помощниц смерти, ничего не ответил, отстранил их рукой, быстрым шагом прошел мимо меня в переднюю и там, сосредоточенно посапывая, стал натягивать пальто.
Старушки потоптались на ковровой дорожке своими громоздкими валенками, повернулись ко мне, уставились вопросительно — обе ясноглазые, с румяными скулами:
— Оно кого же спросить? Ведь обряжать нужно…
Я уже за свой страх и риск собирался осторожно выпроводить старух, как тут шумно вошел Вася Кучин. Сразу стало как-то легче при виде этого краснолицего, рослого человека в добротном дубленом полушубке, внесшего с собой бодрый запах мороза и овчины.
— Уже здесь, слуги кладбищенские? — рокочущим шепотом спросил он старух. — Идите, красавицы, идите. Позовем, когда нужно.
— Мы что?.. Мы ведь только уговориться…
— Сговоримся, придет время, сговоримся.
Он легонько вытолкал старух, повернулся ко мне, сдвинул на затылок шапку: «Вот дела-то какие…»
Дверь комнаты Ани распахнулась, преувеличенно решительной походкой, вытянув шею, незряче уставившись вперед, вышел Ващенков. Он шел на Кучина, но, заметив меня, круто повернулся. Веки его были красны, виски впали, набухший нос на осунувшемся лице выражал, покорность и потерянность.
— Андрей Васильевич… — произнес он высоким голосом и сорвался, поспешно отвернулся от меня.
Кучин бережно обнял его за плечи, отвел в сторону, стал нашептывать:
— Сделано… Заказано… Порядок…
Из-за дубленого рукава полушубка, лежащего на плечах Ващенкова, лысеющая голова покорно кивала каждому слову.
А я в это время в раскрытых дверях увидел неподвижно сидящую Валентину Павловну. Сидела она напряженно, глядела в мою сторону, но, должно быть, ничего не видела. У нее странно изменилось лицо: оно стало каким-то асимметричным — один глаз устало полуприкрыт, другой, округло-напряженный, глядит мимо меня, глядит и ничего не выражает. И мне стало не по себе, я шагнул к ней, шагнул и остановился… До меня ли ей? Что я смогу сказать, чем утешить?