Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Разные характеры, разные способности!.. Любой из твоих товарищей по классу может стать и твоим учителем и твоим учеником. Все ребята учат одного, один — всех.
Ткаченко предлагает целую систему проверки: оценки, которые должны ставить ученики друг другу, «ассистенты-контролеры» при учителе из лучших учеников — все к тому, чтобы с любого и каждого можно было спросить: «Ты отвечаешь не только за свои знания, но и за знания своих товарищей!»
Активность…
Самостоятельность…
Коллективизм…
Я отложил в сторону рукопись.
Была поздняя ночь. Наш дом спал. За полузамерзшим окном, небрежно задернутым легкой занавеской, спало село. Только возле почтового гаража с сердитым усердием
Я взял в руки рукопись: подслеповатый шрифт третьего или четвертого экземпляра с машинки, поправки химическими чернилами… Чья рука делала эти поправки? Рука самого Ткаченко, рука Лещева или еще чья-нибудь?.. Почему такая работа не напечатана? Не знаменательно ли это?.. Я теперь читаю почти все педагогические журналы, проглядываю методические письма, роюсь в брошюрах. Я не мог пропустить, не мог не заметить. Ни отзвука в печати, ни намека, что такая работа существует на свете. Хотя можно, пожалуй, объяснить, почему эта рукопись не появилась в печати. Я практик, я часто не удовлетворен тем, как учу детей и как их воспитываю, в последние годы я все время искал, я даже без помощи Ткаченко пришел к тому, что он называет «оргдиалогом», но даже меня сейчас пугает его работа. А те люди, что сидят в журналах, не так прочно связаны со школой, как я, им не приходится каждый день проводить уроки, их обязанность, их профессия — печатать статьи. Вполне возможно, что при виде такой необычной рукописи они отмахиваются обеими руками. Мне ли не знать, что нынешняя педагогическая литература не отличается особой дерзостью.
Я сел за стол, положил перед собой рукопись, закурил, снова стал листать, проглядывая уже знакомые мне страницы.
Когда я говорю об образе Тараса Бульбы, мне не так уж важно, чтоб мои ученики запомнили казенное определение из учебника: «В образе Тараса Бульбы Гоголь хотел выразить то-то и то-то». Для меня куда важней заставить полюбить произведение. Ткаченко предлагает дать ученикам самостоятельность. Но разве может неопытный детский ум самостоятельно проникнуть в сущность материала? Они обязательно пойдут по линии наименьшего сопротивления — заучат готовую формулировку и отрапортуют ее во время ответа. Ткаченко грабит мое творчество, через меня грабит учеников.
Да, но я забываю о своих возможностях. Если б я предоставил Сереже Скворцову учить правилам грамматики Федю Кочкина так, как он хочет, как умеет, то можно не сомневаться — скучна и неинтересна была бы такая учеба. Но ведь я не допустил этого, я заставил Сережу подойти к материалу, как я бы сам подходил. Я передал Сереже частицу своего педагогического творчества. Смог передать одному Сереже, то почему бы не попытаться передать и многим? Трудно?.. Да! Но я и не стремился никогда легко зарабатывать себе хлеб насущный. Во всяком случае, не имею право говорить, что Ткаченко грабит мое творчество. Он предлагает новый путь, никем не исхоженный, не проверенный, весьма сомнительный. Кто-то должен решиться, кому-то нужно проверить…
Я отодвинул рукопись, встал из-за стола, распахнул во всю ширь форточки в обеих рамах. Морозный, свежий до едкости, как запах настоявшейся браги, воздух ворвался в накуренную комнату. Вместе с этим воздухом влетело отчетливое, напористое рычание разогреваемого мотора на почтовом грузовике. И это был единственный звук в сплошной тишине.
Пока еще ночь, пока спит село. За спиной у меня, за дощатой перегородкой, спят Наташка и Тоня, храпит в кухне бабка Настасья. За бревенчатой стеной спит Акиндин Акиндинович со своей Альбертиной Михайловной. Но скоро, должно быть, завозится, застучит. Хлопотливый, как пчела, он всегда встает затемно. На соседней улице в небольшом, утонувшем в заснеженных кустах домишке почивает Степан Артемович. Чуток ли его сон или не по-стариковски крепок — не знаю. Для нас, учителей, личная жизнь директора покрыта мраком. На другом конце села спит и, почему-то мне думается, беспокойно ворочается во сне Василий Тихонович, с которым только-только завязывается у меня узелок дружбы. В разных концах по всему селу спят безмятежным детским сном мои ученики.
Спит и Валентина Павловна. И, кажется, утром у нее начнется первый трудовой день. Да будет счастливо это начало!
Надо и мне прилечь, заснуть хотя бы часа на два, на три, вместе со всеми проснуться, вместе со всеми пачать свое завтра. Каким оно будет — скучно-привычным или загадочно-новым? Что оно принесет — огорчения или радости? Каким бы ни было, мне сейчас хочется скорей попасть прямо в утро. Обидно терять время на сон, на бездеятельность. Я, наверно, оптимист по натуре — всегда жду лучшего от будущего, и оно меня тянет к себе.
Часть третья
Природа не оделила меня особым талантом. Я, самый заурядный из заурядных, увы, не сотворю своими руками ничего такого, что умилило бы потомков. Но надеюсь, что руками моих учеников будут совершаться великие дела на земле. В их всемогущем господстве будет и моя скромная доля. Я уже сейчас по мере сил и возможностей пытаюсь вносить ее авансом.
Сережа Скворцов, Федя Кочкин, Соня Юрченко — мои ученики! Не хочу, чтоб вы подвели меня! Не хочу, чтоб вашими руками творилось на свете зло.
На уроках я старался выглядеть беспристрастным, делал вид, что все ученики без исключения для меня одинаковы, ни к кому не чувствую ни особых симпатий, ни антипатий. Но в глубине души я к ним относился по-разному: кого-то уважал, кого-то порицал, кого-то по-настоящему любил, снисходительно прощал недостатки.
Одним из тех, к кому я испытывал такое тайное расположение, был Федя Кочкин.
Помнится, в первый же день, как только Кочкин появился в нашей школе, сразу же обратил на себя внимание.
Шла большая перемена. Стоял солнечный день первого сентября. Ученики высыпали во двор к спортивному городку, как раз напротив окон учительской. При каждой школе стоит такой городок — высоко поднятое над землей бревно-перекладина, к которому подвешены кольца, шесты и канат для лазанья. Неожиданно все учителя с возгласами возмущения и испуга бросились к окну. По бревну-перекладине, вознесенному выше второго этажа, шел мальчуган в выгоревшей рубахе, один из новеньких, что принят в пятый класс из начальной школы. Стоило ему оступиться, и он грохнулся бы на утоптанную землю, а это если не смерть, то тяжелое увечье. Мы, учителя, стояли у окна — мужчины качали головами, женщины вскрикивали. А мальчуган спокойно прошел до конца, повернулся, осторожно, расчетливо ступая, двинулся обратно, благополучно добрался до лестницы, спустился вниз. Ребята во дворе восторженно кричали. Из своего кабинета появился Степан Артемович.
— Видели героя? Ну-ка, вызовите его ко мне.
Так Федя Кочкин заявил о себе.
А через несколько дней он снова отличился, на этот раз в драке. Восьмиклассник Всеволод Пшенков, из великовозрастных, из тех, у кого уже начинает пробиваться пушок на верхней губе, прибежал однажды к двери учительской с окровавленной головой. Кто ударил? Кочкин. Как? Он же на голову ниже…
Федю вызвали в учительскую, стали допрашивать: за что ударил? Оказывается, за дело. Из печной трубы Пшенков вынул закопченную заслонку (взбрело же такое в голову!), ради развлечения хватал малышей и заставлял их прикладываться к ней, от души веселясь на измазанные сажей физиономии. Того, кто упирался, Пшенков хватал за шиворот и прикладывал силой. Под руку подвернулся Федя Кочкин. Он безропотно взял заслонку, привстал на цыпочки, и… через минуту незадачливый шутник бежал по коридору, держась за пробитую голову. Я, признаться, заступился перед Степаном Артемовичем за Федю, хотя и осуждал слишком вольное обращение с тяжелым предметом — заслонка была чугунная.