Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Я перебирал разнокалиберные конверты и удивлялся: никогда еще не получал сразу столько писем. Что бы это могло означать?
И вдруг смутная догадка! В первую секунду я не решался ей поверить, настолько она была неожиданна. Я нужен… Нужен Павлу Столбцову, нужен Лещеву, нужен какому-то Игумнову из Великореченского района. Кто такой этот Игумнов? Никогда не слыхал о нем, а он вот знает о моем существовании.
Пока я запутывался в своих личных делах, пока мучительно решал вопрос, жить с Валей или не жить, пока я, скрываясь от всего живого, ловил щук на перемет, отчаивался, убивался, отравлял
Валя как-то сказала: «В твоей жизни случилась пустыня». В моей жизни — да, но в общей жизни всех людей пустынь быть не может. Жизнь шла своим чередом, и я забыл об этом.
С какого же письма начать? С письма Павла Столбцова? Уж этот может служить верным барометром, от него-то я сумею узнать, как обстоят мои дела. Нечего искушать себя — я разорвал конверт.
«Дорогой Андрей!..» Ага, знаменательно, я для него не только Андрей, но еще и «дорогой».
«…Я знаю, что ты обо мне думаешь дурно, знаю, что ты перестал считать меня своим товарищем…» Еще бы не знать!..
«…Ты прямолинеен, твоему характеру чужда всякая гибкость, ты отвергаешь всякое понятие о тактике. И в этом твое достоинство и твой недостаток. Я же постоянно обязан помнить о том, что не все крепости берутся лобовой атакой, я вынужден был тогда поддержать стариков, чтоб иметь какие-то надежды на будущее, чтоб потом была возможность подать в твою же защиту голос. Ты, наверное, заметил, что в газетной статье я уже попытался смягчить удар. Конечно, попытка была робкая, и она не могла, разумеется, полностью удовлетворить тебя. Если б ты тогда послушался моих советов, то теперь бы твое имя уже благожелательно склонялось во всех школах области. Но ты отверг советы, проиграл во времени, не сомневаюсь, что пережил много неприятных минут.
Все это предисловие. Теперь — к сути. В воздухе давно висит проблема совмещения школьного обучения с производительным трудом. На днях, не где-нибудь, а в обкоме партии состоялось совещание по этому вопросу. Присутствовали весьма авторитетные товарищи. Конечно, были вызваны два наших корифея — Никшаев и Краковский. К ним обратились с прямым вопросом: как быть? Но ты уже догадываешься, что, кроме пустых фраз, от них ничего не услышали. Тогда я взял на себя смелость выступить. Я говорил, что трудовое воспитание нельзя рассматривать в отрыве от самого процесса обучения, что этот процесс требует некоторого усовершенствования. И тут-то я напомнил о тебе…»
Письмо кончалось опять соболезнованиями, пожеланиями успехов «как на педагогическом поприще, так и в личных делах».
Лещев сообщал, что «ветер меняется, пахнет свежестью», в их школе ставят ребром вопрос о тесной связи с колхозом, расспрашивал, что у меня нового, как думаем мы встречать учебный год. Просил сообщить Вале, что очень беспокоится, так как не получил от нее ответа на два своих письма.
Было письмо от директора школы, одного из тех, кто подходил ко мне после обсуждения доклада. Письмо сугубо деловое, состоящее из вопросов и сомнений.
Авторов этих писем интересуют мои личные находки, работы Ткаченко, но это частности — фон, задний план писем; красной нитью в них проходит одна мысль, одно желание — не можем мириться с застоем, требуем права на поиски.
Только письмо Игумнова из Великореченского района оказалось ругательным. Он пытался мне доказать то, что в свое время доказывал Степан Артемович: учеба не игра, а сознательный и нелегкий труд, никакими усовершенствованиями и нововведениями нельзя увеличить природную способность учеников к освоению знаний. Мир тебе, незнакомый мне товарищ Игумнов! Твои речи не новы, они не могут испортить мне торжества.
Из открытого окна несло в комнату запахом сырой земли, трав, свежего сена с дальних покосов. Далеко у реки снова раскричались лягушки, среди их переливчатого, разноголосого, влажного клокотания вырывался утробный крик какой-то могучей жабы — такой голос может быть только у царственной особы.
Я сидел за столом перед разложенными письмами, брал то одно, то другое, снова и снова вчитывался…
Письмо Лещева, письмо почти незнакомого мне директора, письма каких-то учителей. Они сомневаются в моей работе, они не согласны со мной, но они интересуются. Я для них не безразличен. Первые письма, но наверняка не последние. Много таких, кто не хочет топтаться на месте, пытается идти вперед. Каждый по-своему, не моим путем, нет.
Новые пути только нащупываются. И было бы страшно в этот момент выбрать вождя, беспрекословно его слушаться, безоговорочно принимать его взгляды. Надо спорить, сомневаться, сомневаться и еще раз сомневаться, чтоб избежать ошибок. Споры не вражда, а содружеством конце концов только они приведут к открытию истины.
Вот они, письма людей, для которых мое дело не безразлично. Я не один, я в их рядах. Но для того чтобы совместно с ними спорить и искать, нельзя опускать руки. Это преступно перед ними, перед жизнью, за которую я ответствен вместе со всеми.
Ночь. Василий Тихонович, который принес мне эти письма, спит. Он оказался решительнее меня, первый сделал шаг навстречу. Он пришел, он надеялся застать меня дома, — значит, рассчитывал и поговорить. К черту сомнения! Никуда не поеду, буду жить в Загарье, хочу продолжать нашу работу!
Не застал, жаль! Сидел бы он сейчас здесь чуть ссутулив гибкую спину, выдвинув вперед острые плечи, сжав между коленями руки, курил, щурил свои жесткие ресницы на дым, слушал бы и говорил… Нет, не могу ждать. Не могу спать. Разбужу его. Он поймет мое нетерпение. Должен понять! Иначе зачем же он приходил?
Я сгреб письма, сунул в карман, потушил свет и осторожно прошел через комнату, где спали Тоня и Наташка.
У Василия Тихоновича во дворе была дощатая пристройка — летник. В ней в свободное время он собирал радиоприемники и какие-то замысловатые приборы для школьного кабинета физики. Часто он и спал здесь.
Открыв калитку, я вошел во двор, стукнул раз-другой в дощатую стену. За квадратным окном, затянутым от комаров марлей, было тихо. Я постучал решительнее.
— Кто там? — Его голос.