Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
— Эй, хозяин! Долго нам сторожить твой порог?
— В болоте увяз их самовар.
— Свистни только — конями вытащим.
— Верно, быки сами паровоз тянут.
Начальник не отвечал, только передергивал плечами. По потному лицу видно: районное руководство довело, сердит.
— Идет, идет, ребята! — громко сказал Павел Мансуров, проходя к председателям. — Через пять минут покажется. Готовьтесь принимать.
Все зашевелились, из-под кустов стали подниматься люди. Те, что, прохлаждаясь, лежали босиком, торопливо начали обучаться.
Ни одну знаменитость не встречали
Эшелон обещали рано утром, да вот где-то застрял… Прошли уже три товарных и один пассажирский поезд. Из последнего выскакивали люди, подбегали к ожидающим колхозникам, спрашивали:
— Молочком не торгуете?
Им отвечали:
— Обождите, вот приедет — надоим.
Провожали густым смехом.
Наконец-то…
Вслед за отдувающимся паровозом потянулись длинные пульмановские вагоны. От головы к хвосту по телу эшелона прошла крупная дрожь, залязгали буфера. Эшелон остановился. Из приотодвинутых дверей каждого вагона выглядывали люди — больше женщины.
Неизвестно откуда, похоже вынырнул из-под колес, появился юркий чернявый человечек в картузе небеленого полотна и в такой же гимнастерке, изрядно затертой в дороге. Он перебросился несколькими словами с Мансуровым и Сутолоковым, затем, прижимая под мышкой полевую сумку, дрыгающей походочкой пошел к столу под березой.
Колхозники, председатели толпились у вагонов, заглядывали в пахнущую навозом, сеном, молоком темноту дверей, заводили разговоры с сопровождающими.
— Издалеча к нам?
— Из Коми…
— Вот те раз, с севера коров везут.
— Что ж, коль вы своими обеднели.
— Там колхозы так скотом богаты, что ли?
— Нет, тут все из совхозов да пригородных хозяйств.
— Жаль расставаться, поди?
— Чего там жаль… Нам кормить не легко, всё больше на привозном, у вас здесь сено свое…
— Свое-то свое, да не густо его. Чай, привередлива ваша скотинка, абы чего не жрет?
— Что там привередлива… Рацион обычный.
— Наш рацион: летом по травке моцион, а зимой соломка под нос, добро бы овсяной, а то и ржаная идет.
— Для таких заставят завести рационы — не простая порода.
— То-то и оно…
Открыли первый вагон, установили настил. Коровы, измученные долгим переездом в качающихся вагонах, ошеломленные ярким солнцем, многолюдней, покорно выходили на свет, сразу же останавливались, пьяно пошатываясь. В их больших, тоскливых и покорных глазах лихорадочными тенями отражалась обступившая беспокойная толпа людей.
Игнат Гмызин пробил плечом тесную стену народа, встал впереди, широко расставив ноги, засунув руки в карманы. Лицо его было насупленным и холодным, маленькие глаза сузились, взгляд их стал острым, щупающим.
— Так, так, — бормотал он, — широкая кость, много мяса нарастет… Похудали в дороге…
Его толкали в бока женщины, громко переговаривались, оценивали коров уже по-своему.
— Матушки мои, родимушки! Вот это вымечко! Что твоя торба.
— Пустое теперь, а как нальется… Ведро, коль не больше.
— Вы на животы гляньте — на последях словно бы…
— В этакие пучины сколь корма войдет. Съедят они нас живьем, голубчики!
— Тебя съешь — подавишься.
— У-y, ирод! Нашел время зубы скалить.
На лицах женщин, потных, серьезных и в то же время возбужденных, чувствовалась растерянность и потаенный страх. Какая крестьянская душа, тем более бабья, останется спокойной при виде коров? Еще каких коров — широкие спины чуть-чуть прогнуты, бока раздуты вширь, меж угловатыми крестцами и животом у каждой впалое место — дорога еще сказывалась. У всех вымя висит мягкими тяжелыми складками — недавно доены. Да кто понимает не разумом — душой, в кровь от прабабок и прадедов въевшейся любовью к скотине, сразу увидит: это — богатство! Но оно-то и пугает… Местную пеструху можно выгнать с утра на выпас, вспомнить к вечеру и подоить. Сама себе найдет, чем набить брюхо. Этаких ли барынь держать на пеструхиных харчах?..
— К ветеринарам ведите! Чего задерживаете? Еще насмотритесь, — раздались голоса.
— И то… За простой вагонов, верно, платить придется…
Люди зашевелились, большинство бросилось к вагонам, часть пошла отводить в сторону коров.
Через два часа у тихой станции Великой шевелилось, мычало тесное стадо — вскидывались рогатые головы; уже деловито, по-хозяйски раздавались женские голоса:
— Марья! Марья! Эту сивую заверни! Ишь домой захотелось…
— Далеко дом, голубушка, далеко! Иди-ко, иди!
Разгружали последние вагоны.
В маленьком станционном буфете были выпиты все запасы воды, на полках остались только коробки дорогих папирос — «Северная Пальмира», «Герцеговина флор» — да шоколадные плитки.
К неудовольствию начальника станции, неподалеку от приземистой водокачки был разложен костер, варилось артельное ведро картошки.
С восторженным визгом носились ребятишки, козы ныряли в гущу коровьего стада…
Мычание коров, гул людских голосов, путающийся в ветвях пристанционных деревьев дым костра, легкий запах гари, резкий — навоза и пота животных… Казалось, на станции Великой задержалось великое становище кочевников, здесь оно собирает свою силу, чтобы двинуться дальше.
Павел Мансуров не мог усидеть на месте. От ветеринаров бежал к вагонам, сам хватал коров за рога, осторожно сводил по шатким доскам, от вагонов срывался и бежал искать Игната, весело спрашивал:
— Ну, как? Прицелился?.. Присматривайся, присматривайся, лучших коров тебе…
Но Игнат Гмызин не мог оторваться от огромного белого быка, похлопывал его по бокам, оглаживал, ногтем отколупывал грязь и навоз, приставший к шерсти. У быка, где вагонная грязь и железнодорожная сажа не тронули тело, под белой шерстью просвечивала розовая кожа, на шее, груди, коротких ногах перекатывались толстые каменные мышцы. Этот бык должен был попасть в колхоз «Труженик», и с Игнатом в эти минуты разговаривать не стоило, он отвечал лишь «да» или «нет». Бык, выворачивая кровавый белок, косил глазом на будущего хозяина, зло рыл копытом землю, гнул неподатливую толстую шею, собирал кожу в мелкие складки. В его розовом, нежнее детской кожицы, носу висело массивное железное кольцо; от кольца, обвивая ствол дерева, тянулась цепь.