Собрание сочинений. Т. 21. Труд
Шрифт:
— Цвет хорош, не правда ли, господин Жордан? — радостно воскликнул Морфен. — О! Все обошлось, — это ясно!.. Вот увидите, вот увидите!
Он привел Жордана с Люком обратно в плавильню; во мраке тускло светились фонари. Пти-Да с силой молодого колосса с размаху вонзил лом во втулку из огнеупорной глины, закрывавшую отверстие домны; затем четверо рабочих ночной смены, схватив тяжелую бабу, принялись равномерными ударами бить ею по лому, чтобы глубже вогнать его в глину. Очертания их фигур терялись во мраке, слышались только глухие удары. Вдруг показалась ослепительная звезда — крошечное отверстие, за которым пылал бурлящий огонь. Но пока сквозь отверстие пробивалась лишь тонкая струя — будто брызнуло расплавленное светило. Пти-Да пришлось взять другой лом, вонзить его в глину и повернуть богатырским усилием, чтобы увеличить отверстие. Тогда наконец произошел прорыв: металл хлынул бурным потоком, пролился струей в прорытые в песке изложницы, растекся, заполняя их; огненные лучи расплавленного металла жгли и слепили глаза. И от этой борозды, от этих пламенных полей поднималась непрерывная жатва искр, голубых и воздушно-легких, взлетали золотые ракеты
— Превосходный чугун! — сказал Жордан, оценивая качество, цвет и чистоту металла.
Лицо Морфена сияло скромным торжеством.
— Да, да, господин Жордан, настоящая работа, как и можно было ожидать. А все-таки хорошо, что вы пришли сюда взглянуть на плавку. По крайней мере, не будете беспокоиться.
Люк тоже заинтересовался процессом плавки. Жар был так нестерпим, что обжигал тело сквозь одежду. Постепенно все формы наполнились; вместо мелкого песка в плавильне образовалось раскаленное добела море. Когда все десять тонн металла были уже расплавлены, из отверстия домны вырвалась последняя бурная вспышка — столб искр и пламени: то мехи очищали горнило от последних остатков металла бешеным порывом вихря. Но чугун уже начинал остывать, его ослепительно белый цвет становился розовым, красным, затем коричневым. Искры погасли, поле лазурных васильков и золотых колосьев было скошено. И вот уже опять сгустился мрак, он залил плавильню, домну, соседние постройки, и вновь зажглись бледными звездами фонари. Во тьме смутно виднелась группа рабочих: это Пти-Да с помощью двух товарищей снова заделывал отверстие домны втулкой из огнеупорной глины; наступила глубокая тишина, так как для этой работы пришлось остановить мехи.
— Ну, мой славный Морфен, — произнес Жордан, — ведь теперь вы пойдете и ляжете спать, не правда ли?
— О нет, сегодняшнюю ночь я еще проведу здесь.
— Как? Опять? Но ведь это будет уже третья ночь без сна.
— Нет, там, в дежурке, есть нары, и на них отлично спать. Сын и я будем дежурить по очереди, сменяясь через каждые два часа.
— Но ведь этого не требуется, раз все в порядке… Послушайте, Морфен, будьте благоразумны — возвращайтесь к себе и ложитесь спать.
— Нет, нет, господин Жордан, уж позвольте мне поступить по-своему… Опасности больше нет, но я хочу быть уверен, что ночью ничего не случится. Это — мое самое большое желание.
Уговорить Морфена оказалось невозможно; Жордан и Люк пожали ему на прощание руку и ушли. Люк был глубоко взволнован: в лице Морфена ему предстала незаурядная личность, в которой как бы воплотилось все мучительное и покорное прошлое труда, все благородство этого беспредельно тяжелого труда, необходимого для того, чтобы человечество достигло покоя и счастья. Морфен казался ему продолжателем дела древнего Вулкана, покорителя огня, человеком, достойным той героической поры, о которой упоминал Жордан, когда первые плавильщики плавили руду в яме с горящими ветками. В тот день, когда человек покорил железо и придал ему определенную форму, он стал владыкой мира; тогда-то и возникла цивилизация. И пещерный житель Морфен, исполненный муки и гордости напряженного труда, безмолвный, покорный, отдающий свои силы без единой жалобы, как отдавали их люди на заре человеческой истории, представлялся Люку прямым потомком, атавистическим повторением первобытных тружеников. Сколько было пролито пота, сколько людей изнемогло и надорвалось в труде за эти тысячи лет! И ничто не изменилось: покоренный огонь все еще пожирал свои жертвы, своих рабов, которые его поддерживали: они сжигали свою кровь, непрерывно укрощая его, между тем как богачи вели праздное существование в своих прохладных жилищах. Морфен, словно некий легендарный герой, как будто даже и не подозревал об этом чудовищном неравенстве, о возмущениях, о грозах, которые уже гремели кругом; он непоколебимо стоял на своем гибельном посту, где умерли его предки и где его самого ждала смерть, стоял как социальная жертва, полный безвестного величия. Затем в воображении Люка возник другой образ, образ Боннера, другого подвижника труда, который боролся с угнетателями, с эксплуататорами во имя торжества справедливости и был настолько предан интересам товарищей, что обрек себя ради них на нищету. Не довольно ли стонала вся эта страдальческая плоть под возложенным на нее бременем! Что из того, что раб подчас изумляет величием своего труда? Не пора ли ему стать свободным гражданином того братского общества, в котором из справедливого распределения труда и богатства родится всеобщий мир?!
Жордан, спускавшийся с Люком по высеченной в скале лестнице, остановился возле хижины ночного сторожа, желая отдать какое-то распоряжение; в это время молодому человеку предстало неожиданное зрелище, еще более усилившее его волнение. Он увидел, как за кустами промелькнули две тени: то была чета влюбленных; они шли, обнявшись, слив уста в поцелуе. Люк узнал девушку — высокую, белокурую, величавую: это была Ма-Бле, голубые глаза освещали все ее лицо. В спутнике ее Люк узнал Ахилла Гурье, сына мэра;
Внизу, в парке, Люк простился с Жорданом: он и перекинулись на прощание несколькими словами.
— Не озябли вы, по крайней мере? — спросил Люк. — Ваша сестра никогда бы не простила мне этого.
— Нет, нет, я чувствую себя прекрасно и возвращаюсь довольным… Мое решение принято; я во чтобы то ни стало избавлюсь от домны: она не интересует меня и только служит источником вечных тревог.
Люк молчал; его вновь охватило прежнее беспокойство, как будто принятое Жорданом решение чем-то удручило его. Расставаясь со своим другом и пожимая ему на прощание руку, он сказал:
— Все-таки подождите; дайте мне еще завтрашний день на размышление, а вечером мы поговорим снова, и тогда вы примете окончательное решение.
Люк не сразу лег в постель. Он занимал во флигеле, построенном некогда для деда Жордана, доктора Мишона, большую комнату, где старик, окруженный своими книгами, прожил последние годы жизни; за три дня, проведенные здесь, Люк полюбил царившую в комнате атмосферу труда, доброжелательства и глубокого покоя. Но в этот вечер, охваченный лихорадкой сомнений, молодой человек, вернувшись к себе, почувствовал, что задыхается; он настежь распахнул окно и облокотился о подоконник, желая немного успокоиться перед тем, как лечь в постель. Окно выходило на дорогу из Крешри в Боклер, за ней тянулись заброшенные поля, усыпанные обломками скал; еще дальше смутно темнели крыши уснувшего города.
Несколько минут Люк жадно вдыхал свежий воздух, струившийся с беспредельных полей Руманьи. Ночь по-прежнему была влажная и теплая, звездное небо, чуть подернутое дымкой, слабо светилось синим светом. Сначала Люк рассеянно прислушивался к каким-то далеким звукам, наполнявшим трепетом мглу; потом он различил глухие, мерные удары молотов «Бездны», этой кузницы циклопа, где день и ночь ковали сталь. Подняв глаза, он отыскал домну Крешри, немую и черную, утонувшую в чернильной полосе Блезских гор. Затем взор молодого человека упал на тесно сбившиеся в кучу городские крыши; их тяжелый сон, казалось, баюкали равномерные удары молотов — издали они напоминали затрудненное и короткое дыхание какого-то работающего гиганта, какого-то страдающего Прометея, прикованного к вечному труду. Беспокойство, овладевшее Люком, усилилось, волнение его не утихало, люди и события, виденные им за последние три дня, вновь вставали беспорядочной толпой в его памяти, они проходили перед ним в какой-то трагической сутолоке, смысл которой он тщетно жаждал уловить; давняя проблема, все неотступнее занимавшая его мысли, вновь стала мучить его; да, теперь ему не заснуть до тех пор, пока он не найдет ее решения!
Вдруг Люку показалось, что за окном, по ту сторону дороги, среди терновников и скал послышался какой-то новый звук, но такой легкий, такой нежный, что молодой человек не мог определить его происхождение. Был ли это трепет птичьего крыла или шорох проползающего меж листьев насекомого? Он устремил взор в ночь, но не увидел ничего, кроме зыбкого, уходящего вдаль беспредельного мрака. Должно быть, он ошибся. Но звук повторился уже ближе. Заинтересованный, охваченный удивившим его самого волнением, Люк старался проникнуть взглядом во мрак; в конце концов он различил чей-то смутный силуэт, хрупкий и легкий, скользивший, казалось, по верхушкам трав. Люк не мог объяснить себе природу этого явления и готов был счесть его простой иллюзией, но внезапно загадочная тень, оказавшаяся какой-то женщиной, метнулась с легкостью дикой козы через дорогу и бросила ему букетик, при этом так ловко, что он попал Люку прямо в лицо. Это был маленький пучок горных гвоздик, сорванных между скал; от них шел такой сильный аромат, что руки и одежда Люка сразу пропахли гвоздиками.
Жозина! То была Жозина! Он узнал ее по этой ласке, по новому выражению благодарности, по пленительному жесту, исполненному бесконечной признательности. Это было очаровательное свидание — в темноте, в столь поздний час; Люк даже не знал, как попала сюда Жозина, ждала ли она его возвращения. Как удалось ей ускользнуть из дому? Быть может, она воспользовалась тем, что Рагю в ночной смене? И, едва показавшись, не проронив ни слова, точно отдав себя Люку вместе с этими так мило брошенными ему цветами с их чуть-чуть терпким ароматом, она скрылась, затерялась во мраке заброшенных полей; и только тогда Люк заметил другую, совсем маленькую тень: рядом с Жозиной бежал Нанэ. Они исчезли. Только молоты «Бездны» мерно стучали вдали. Душевная мука по-прежнему терзала Люка, но на сердце у него стало теплее, и оно забилось с неодолимой силой. Он с наслаждением вдохнул в себя аромат гвоздик. О, доброта, братски связующая людей! О, нежность, которая одна только дает им счастье! О, любовь, которая спасает и преобразует мир!