Собрание сочинений. Т. 21. Труд
Шрифт:
Жордан улыбнулся, и на его лице появилось выражение того кроткого упрямства и непоколебимой веры, которые он вносил в свои изыскания и которые нередко помогали ему неутомимо работать в течение многих месяцев над установлением какого-либо третьестепенного положения.
— Никогда не следует отчаиваться, пока не убедишься окончательно, — ответил он. — Мне уже удалось добиться кое-каких результатов; я уверен, что настанет день, когда электрическую энергию научатся накоплять, распределять и направлять, куда захотят, без всякой утечки. И если мне придется затратить хоть двадцать лет, чтобы добиться своего, что ж, я их затрачу! Ведь это так просто: каждое утро принимаешься за работу, все начинаешь сызнова, и так до тех пор, пока не найдешь того, что ищешь… Что я вообще стал бы делать, если бы не умел начинать сызнова?
Он сказал
Вошла Сэрэтта и весело заявила:
— Что это значит? Вы не идете обедать? Марсиаль, милый, если ты не будешь вести себя благоразумно, я запру лабораторию на ключ!
Столовая и гостиная представляли собой две довольно тесные комнаты, теплые и уютные, как два гнездышка, согреваемые женским сердцем; из окон открывался вид на зеленевшие поля и пашни; они тянулись до самого горизонта, теряясь в смутных далях Руманьи. В этот поздний час занавески, несмотря на теплый вечер, были задернуты; Люк сразу же отметил, каким удивительным вниманием и заботой окружала брата Сэрэтта. Жордан соблюдал сложный режим: особые блюда, особый хлеб, даже особая вода, которую для него чуть подогревали. Он ел, как птичка, ложился и вставал вместе с курами, а они, как известно, существа весьма благоразумные. В течение дня он совершал короткие прогулки, делал во время своих занятий несколько перерывов для отдыха и сна. Тем, кто поражался удивительной выносливости Жордана и считал, что он работает как вол и убивает себя, трудясь с утра до вечера, ученый отвечал, что работает он каких-нибудь три часа в день: два часа утром и час после полудня; да и утренние часы он делит еще на две части коротким перерывом, так как не может сосредоточивать свое внимание на одном предмете больше часа: тотчас же начинается головокружение, голова пустеет. На большее он никогда не был способен; его поддерживали лишь воля, упорство и страстная устремленность к цели, которую он носил в себе, которую зачинал всем своим мужественным интеллектом, заранее примиряясь с тем, что роды могут продлиться несколько лет.
И тут Люк нашел наконец ответ на вопрос, который он не раз задавал себе: откуда Жордан, такой болезненный и слабый, черпает силы для своего гигантского труда? Ответ заключался в одном — в методе Жордана, в мудром, глубоко продуманном способе, каким он распределял свои силы, как бы малы они ни были. Он сумел использовать даже свои слабости, превратив их в щит против вторжения внешней жизни. Но, главное, Жордан всегда хотел одного и того же, отдавал своему делу каждую бывшую в его распоряжении минуту; не зная ни разочарования, ни скуки, он работал с той медленной, неустанной и упорной верой, какая движет горами. Знаем ли мы, сколько можно сделать, если работать каждый день всего по два часа, но работать целесообразно, устремленно и при этом так, чтобы ни одна праздная мысль, ни одна минута лепи не прерывала работы? Одно зерно наполняет мешок, одна капля переполняет чашу. Камень за камнем возводится здание и воздвигается памятник, перерастающий горы. И точно так же этот маленький человечек, закутанный в плед и пьющий подогретую воду, чтобы не схватить простуду, творил величайшее дело, посвящая ему те редкие часы своего умственного здоровья, которые он отвоевывал у физической немощи; и главным орудием его был строго определенный метод работы, к которому он приспособил всю свою жизнь.
Обед прошел дружелюбно и весело. В доме Жорданов была исключительно женская прислуга: Сэрэтта находила, что мужчины ведут себя слишком шумно и
— Нет, вы правда не сильно скучали с субботы? — спросила Сэрэтта Люка, когда они уселись за стол в маленькой уютной столовой.
— Да нет же, уверяю вас, — отвечал молодой человек. — Впрочем, вы даже не можете себе представить, как я был занят.
И он рассказал Жорданам о субботнем вечере, о том настроении затаенного бунта, какое он застал в Боклере, о хлебе, украденном Нанэ, об аресте Ланжа и о своем посещении Боннера, ставшего жертвой стачки. Но, повинуясь странному чувству, которому он сам йотом дивился, Люк едва упомянул о встрече с Жозиной и даже не назвал ее имени.
— Бедные люди! — сочувственно сказала Сэрэтта. — Эта ужасная стачка обрекла их на хлеб и на воду; счастье еще, что у некоторых был хлеб… Но что делать? Как им помочь? Благотворительность не выход; вы не поверите, как меня огорчало все эти два месяца сознание нашей полной беспомощности, нас, людей богатых и счастливых.
В Сэрэтте говорила ее человеколюбивая душа, душа воспитанницы дедушки Мишона, старого врача, фурьериста и сен-симониста: он совсем крошкой брал ее на колени и рассказывал выдуманные им чудесные истории про основанные на счастливых островах фаланстеры, про города, где людям дано было — среди вечной весны — осуществлять во всей полноте свои грезы о счастье.
— Что делать? Что делать? — горестно повторяла Сэрэтта, устремив на Люка свои прекрасные глаза, полные нежности и сострадания. — Ведь надо же что-то сделать!
И тогда у Люка, зараженного ее волнением, невольно вырвался из самой глубины сердца крик:
— О да, пора! Надо действовать!
Но Жордан покачал головой. Отшельник и ученый, он никогда не занимался политикой и глубоко ее презирал, что было, в сущности, неправильно, ибо должны же люди следить за тем, как ими управляют. Но с высот абсолютного знания, на которых он пребывал, события текущего дня казались Жордану совершенно не заслуживающими внимания: для него они были просто досадными помехами. Он полагал, что одна только наука в состоянии привести человечество к истине, справедливости и счастью, к тому совершенному городу будущего, куда так медленно и мучительно идут народы. А если так, то зачем заботиться обо всем прочем? Лишь бы двигалась вперед наука. А она движется, несмотря ни на что, каждое из ее завоеваний бесповоротно. И жизнь в конце концов победит, какие бы ей ни грозили в будущем катастрофы; человечество выполнит свое предназначение. Поэтому, хотя Жордан и был таким же мягким и жалостливым, как сестра, он, заслыша шум происходившей вокруг борьбы, затыкал уши и запирался в своей лаборатории, где изготовлял, по его выражению, счастье грядущих дней.
— Действовать? — сказал он, в свою очередь. — Но ведь мысль — тоже действие; нет ничего плодотворнее ее влияния на мир. Разве мы знаем, какие сейчас зреют семена? Хотя судьба всех этих бедняков и раздирает мне сердце, я не тревожусь: в свое время посев непременно взойдет.
Люку, охваченному лихорадочным беспокойством, не хотелось возражать Жордану; он рассказал о том, как провел воскресенье, о приглашении в Гердаш, о завтраке, на котором ему пришлось присутствовать, о людях, которых он встретил у Буажеленов, о том, что там происходило и говорилось. Он ясно почувствовал, как брат и сестра, слушая его, становятся все холоднее: видимо, они мало интересовались завсегдатаями Гердаша.
— С тех пор как Буажелены переехали в Боклер, мы видимся с ними очень редко, — пояснил Жордан со своей спокойной прямотой. — В Париже они были весьма любезны к нам; но здесь мы живем в таком уединении, что наши отношения понемногу сошли на нет. Кроме того, надо сказать, наши взгляды и привычки слишком различны. Что же касается Делаво, то он человек умный и деятельный, он весь отдался своему делу, как я — своему. Но, должен признаться, я до ужаса боюсь высшего боклерского общества, боюсь до того, что не пускаю на порог этих людей и радуюсь их негодованию; это дает мне возможность жить в уединении и слыть опасным маньяком.