Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
Было уже семь часов вечера, когда присяжные удалились в совещательную комнату. Суд поставил перед ними лишь несколько вопросов, и все надеялись, что они решат их за какой-нибудь час и можно будет отправиться обедать. Между тем стемнело, большие лампы, расставленные на столах, едва освещали обширный зал. В ложе для прессы, где еще строчили отчеты понаехавшие отовсюду репортеры, мерцали огоньки свечей, совсем как в церкви. Публика упорно не расходилась, ни одна дама не тронулась с места, — все ждали в душном полутемном зале, окутанном зловещими, призрачными тенями. Страсти разгорелись, люди громко говорили, стараясь перекричать друг друга, зал гудел и волновался, словно кипящий котел. Немногочисленные симонисты торжествовали, утверждая, что присяжные ни за что не вынесут обвинительного приговора. Благодаря мудрой предусмотрительности председателя суда Граньона зал был битком набит антисимонистами, и хотя отповедь прокурора вызвала шумное одобрение, они нервничали, опасаясь, как бы не ускользнула искупительная жертва. Уверяли, что архитектор Жакен, старшина присяжных, поделился с кем-то своими сомнениями, указывая на полное отсутствие улик. Называли еще двух-трех присяжных, чьи лица во время разбирательства выражали сочувствие обвиняемому. Намечалась возможность оправдания. Вопреки всем предположениям, ожидание затягивалось до бесконечности, нервы были крайне напряжены, часы пробили восемь, потом девять, а присяжные все не показывались. Они совещались битых два часа, но, очевидно, никак не могли прийти к соглашению. Это только усиливало всеобщую тревогу. Хотя двери совещательной комнаты были заперты, слухи оттуда неизвестно как проникали в зал и еще больше будоражили взвинченную публику, голодную и измученную ожиданием. Вдруг стало известно, что старшина
Воцарилась гробовая тишина. Члены суда заняли свои места, их красные мантии выступали яркими пятнами в глубине сумрачного зала; публика замерла, когда поднялся архитектор Жакен, старшина присяжных. Свет лампы падал на его лицо; он был очень бледен, все это разглядели. Слегка неуверенным голосом он зачитал обычную формулу. Присяжные ответили утвердительно на все поставленные им вопросы и совсем непоследовательно указали на смягчающие обстоятельства, лишь бы спасти обвиняемого от смертной казни. Симон был приговорен к пожизненной каторге. Председатель Граньон прочитал приговор, как всегда, с самодовольным видом, насмешливым, гнусавым голосом. Прокурор ла Биссоньер стал быстро складывать бумаги, как видно, испытывая облегчение, довольный достигнутыми результатами. В публике раздались бешеные аплодисменты — вой своры голодных псов, дорвавшихся до кровавой добычи, за которой они долго гнались. То было исступление каннибалов — наконец-то они набили рот человеческим мясом! Но сквозь оголтелый звериный рев прорвался голос Симона. «Я невиновен, я невиновен!» — настойчиво выкрикивал он; это был голос самой истины, и он отозвался во всех честных сердцах. Адвокат Дельбо, не в силах сдержать слезы, подошел к осужденному и братски его обнял.
Давид, не присутствовавший на суде из опасения еще пуще разжечь ненависть антисемитов, ожидал исхода процесса у Дельбо, на улице Фонтанье. До десяти часов он считал минуты, охваченный смертельной тревогой, не зная, радоваться ли ему или ужасаться этой затяжке. Ежеминутно он выглядывал из окна, прислушиваясь к малейшему шуму. Выкрики случайных прохожих, отразившие настроение толпы, донесли до него страшную весть еще раньше, чем измученный Марк сообщил ее, прерывая слова рыданиями. Марка сопровождал Сальван, встретивший его при выходе из суда; он разделял горе друга и пожелал подняться с ним в квартиру адвоката. То был час великого отчаяния, — рухнули все их надежды, и, казалось, навеки было утеряно даже попятив о добре и справедливости. Дельбо возвратился позднее — он посетил в камере потрясенного, но не сломленного Симона и теперь бросился обнимать Давида, как обнял его брата в зале суда.
— Плачьте, плачьте, мой друг! — воскликнул он. — Свершилась величайшая несправедливость нашего времени!
Когда Марк, до глубины души взволнованный делом Симона, вернулся в Жонвиль и приступил к занятиям в школе, ему снова пришлось выдержать борьбу. Местный кюре, аббат Коньяс, желая насолить школьному учителю, вздумал переманить на свою сторону мэра, крестьянина Мартино, действуя через его красавицу жену.
Этот аббат Коньяс был страшный человек — высокий, тощий, угловатый, с тяжелым подбородком, острым носом и низким лбом, наполовину скрытым гривой темных волос. Глаза аббата горели воинственным огнем, а неопрятные жилистые руки словно были предназначены свернуть шею тем, кто осмелится встать ему поперек дороги. Сорокалетнего кюре обслуживала единственная служанка, шестидесятилетняя старая дева Пальмира, горбатая, скупая и черствая, еще более свирепая, чем он, наводившая страх на всю округу; она стерегла своего хозяина, огрызаясь и ворча на всех, как цепная собака. Говорили, что кюре живет целомудренно, но он много ел и пил, хотя никогда не бывал пьяным. Сын крестьянина, ограниченный и упрямый, он придерживался буквы катехизиса, сурово обращался с прихожанами, ревниво оберегал свои права и требовал, чтобы ему платили за услуги; тут он никому не спускал ни одного су, даже беднякам. Кюре стремился подчинить себе мэра Мартино, чтобы стать полновластным хозяином общины, это не только означало бы торжество церкви, но и увеличило бы его личные доходы. Его спор с Марком разгорелся из-за тридцати франков, которые община ежегодно платила школьному учителю за исполнение обязанностей звонаря; Марк регулярно получал эти деньги, хотя решительно отказался звонить в церкви.
Но воздействовать на Мартино было не так-то легко, особенно если он чувствовал поддержку. Одного возраста с аббатом, крепко скроенный, скуластый, рыжий и светлоглазый, он говорил мало и никому не доверял. Мартино слыл самым зажиточным крестьянином в общине, пользовался уважением односельчан из-за своих обширных полей, и вот уже десять лет подряд его избирали мэром Жонвиля. Без всякого образования, еле грамотный, Мартино избегал высказываться за церковь или за школу, считая более политичным не вмешиваться в спор, но в конечном счете всегда поддерживал того, кто был в данное время сильнее, кюре или учителя. В душе он все же предпочитал учителя, так как унаследовал вековую неприязнь крестьянина к попу, ленивому и сластолюбивому, который бьет баклуши и требует платы, соблазняет жену и развращает дочь во имя невидимого, злобного и ревнивого бога. Но если Мартино и не ходил в церковь, он никогда не выступал один на один против кюре, считая, что эти церковники все же чертовски сильны. Марку пришлось проявить незаурядную энергию и разумную настойчивость, чтобы Мартино встал на его сторону и, не слишком связывая себя, предоставил ему поступать по-своему.
Тогда-то у аббата Коньяса возникла мысль действовать через красавицу Мартино, хотя она не была его духовной дочерью; она вообще не отличалась набожностью, но по воскресеньям и праздникам всегда ходила в церковь. Эта темноволосая женщина с большими глазами, свежим ртом и полной грудью слыла кокеткой. Она и в самом деле была не прочь обновить нарядное платье, надеть кружевной чепчик или щегольнуть золотыми украшениями. Из-за этого она не пропускала мессы, церковь стала для нее развлечением, единственным местом светских встреч, где можно было показаться в парадном туалете и осмотреть платья соседок. В этом селении с восемьюстами жителей собираться было негде, там знали лишь религиозные праздники и торжества, и тесная сырая церквушка, где кюре умел в два счета спроворить мессу, заменяла одновременно и клуб, и спектакль, и гулянье; почти все женщины шли туда по тем же причинам, что и красавица Мартино, — развлечься и показать свои наряды. Так делали матери, значит, и дочери поступали так же, — то был обычай, который следовало соблюдать. Внимание Коньяса к г-же Мартино и его лесть оказали свое действие, она попыталась внушить супругу, что в вопросе о тридцати франках прав кюре. Однако муж с первых же слов не стал ее слушать и предложил заняться коровами, так как жил по старинке и не позволял женщинам встревать в мужские дела.
Правда, дело было очень простое. С тех пор как в Жонвиле открылась школа, учителю платили тридцать франков в год с тем, чтобы он звонил в церковный колокол. Марк, отказавшийся выполнять эту обязанность, убедил муниципальный совет употребить тридцать франков на другие надобности, заявив, что, если кюре нужен звонарь, он вполне может его оплатить. Старые часы на колокольне уже давно испортились и постоянно отставали, а живший в деревне престарелый часовщик предлагал починить часы и содержать их в порядке за тридцать франков в год. Марк затеял это дело не без задней мысли, но крестьяне долго мялись, не зная, что их больше устраивает — колокольный звон к мессе или часы, показывающие верное время; разумеется, они и не подумали ассигновать дополнительные тридцать франков, чтобы получить и то и другое, поскольку придерживались правила не обременять излишними расходами коммунальный бюджет. Произошла грандиозная стычка между кюре и учителем, и победил Марк; несмотря на громовые проповеди и проклятия, которые аббат Коньяс обрушивал на безбожников, заставивших смолкнуть глас божий, ему пришлось уступить. Колокольня безмолвствовала целый месяц, как вдруг однажды в воскресенье она вновь обрела голое и оглушила деревню неистовым звоном. Это изо всех сил трудилась старая служанка аббата, бешеная Пальмира, вкладывая в трезвон всю свою злобу.
Сообразив, что ему не удастся перетянуть на свою сторону мэра, задыхавшийся от гнева аббат Коньяс как истый церковник сделался осторожнее и сговорчивее. Марк почувствовал себя хозяином, Мартино стал все чаще с ним советоваться, его доверие к учителю постепенно возрастало. Сделавшись секретарем мэрии, Марк начал потихоньку оказывать влияние на муниципальный совет, не задевая самолюбий и оставаясь в тени; сила была на его стороне, так как он воплощал разум, здравый смысл, прямодушие и крепкую волю, и это действовало на крестьян, стремившихся прежде всего к миру и благополучию. Марк упорно боролся за дело освобождения народа от вековых пут невежества, при нем стало быстро распространяться просвещение; оно все озаряло новым светом, рассеивало предрассудки и изгоняло из лачуг вместе со скудоумием нищету и запустение, ибо нет изобилия без знания. Освобождаясь от невежества и грязи, Жонвиль твердо вступил на путь преуспеяния — община становилась самой благоденствующей и счастливой во всем департаменте. Огромную помощь в этом деле оказывала Марку мадемуазель Мазлин, преподавательница школы для девочек, помещавшейся за стеной мужской школы, которой он руководил. Маленькая, черненькая, широколицая, с большим добродушным ртом и высоким выпуклым лбом, она была некрасива, но чрезвычайно привлекательна, в ее прекрасных черных глазах светились нежность и самоотречение; мадемуазель Мазлин, как и Марк, олицетворяла собой разум, здравый смысл и крепкую волю, она как бы родилась воспитательницей и просвещала девочек, которых ей поручали. Мадемуазель Мазлин окончила Нормальную школу в Фонтеней-о-Роз, то самое учебное заведение, где применялись методы выдающегося наставника, уже взрастившего целую плеяду замечательных учительниц, призванных воспитывать будущих супруг и матерей. Если в двадцать шесть лет она уже занимала должность штатной преподавательницы, то лишь потому, что такие дальновидные начальники, как Сальван и Ле Баразе, возлагали на нее большие надежды. На первое время они послали мадемуазель Мазлин в сельское захолустье, хотя их несколько тревожил ее передовой образ мыслей; они опасались, что родителям учениц придутся не по вкусу антиклерикальные взгляды молодой учительницы, горячо верившей, что женщина принесет счастье миру в день, когда освободится из-под власти священника. Но мадемуазель Мазлин действовала с большим тактом, проявляя веселый нрав, и крестьяне, видя, как по-матерински она относится к девочкам, как любовно их учит и воспитывает, уже не жаловались, что детей не водят в церковь, и в конце концов горячо полюбили учительницу. Таким образом, мадемуазель Мазлин стала ценной сподвижницей Марка, доказав крестьянам на собственном примере, что можно не ходить к мессе, верить в господа бога чуть поменьше, чем в труд и в человеческую совесть, и быть при этом прекрасной, рассудительной и честной девушкой.
Потерпев неудачу в Жонвиле, не сумев побороть влияния учителя, аббат Коньяс вымещал свои горести и злобу на жителях Морё, маленькой соседней общины, в четырех километрах от Жонвиля, которую он обслуживал за неимением там кюре. Деревня Морё, не насчитывавшая и двухсот жителей, затерялась среди холмов и была отрезана от остального мира из-за прескверных дорог, однако жители ее не терпели нужды, — наоборот, там не было ни одного бедняка, каждая семья владела плодородной землей и жила по ста-ринке, в сонном покое. Мэр деревни Салёр, грузный приземистый человек с бычьим лицом и головой, словно вросшей в плечи, бывший скотопромышленник, внезапно разбогател, продав за высокую цену свои луга, рощи и скот акционерному обществу, прибравшему к рукам все животноводство в округе. Он перестроил свой дом на манер фешенебельной виллы и превратился в рантье, в буржуа; он даже отдал своего сына Оноре в бомонский лицей с тем, чтобы тот впоследствии завершил образование в Париже. Жители Морё, хоть и недолюбливали Салёра и очень ему завидовали, всякий раз выбирали его мэром, считая, что он живет в праздности и у него есть время заниматься делами общины. Впрочем, мэр взвалил их на учителя Феру, который был секретарем мэрии и получал сто восемьдесят франков в год; за эти деньги ему приходилось выполнять немало обязанностей — на нем лежали письмоводство, статистические отчеты, доклады и другая повседневная работа. Круглый невежда, едва умевший подписать свое имя, тупой тяжелодум, но, в сущности, добродушный малый, Салёр смотрел на Феру словно на машину для переписки и относился к нему со спокойным презрением, — сам-то он и без грамоты сумел разбогатеть и жил в свое удовольствие. К тому же он сердился на Феру, который порвал с аббатом Коньясом, отказавшись водить своих учеников в церковь и петь на клиросе; Салёр не был религиозен и в церковь ходил только для порядка, да и жена его, незаметная худенькая женщина с рыжими волосами, не отличалась ни набожностью, ни кокетством, но, как всякая крестьянка, ставшая дамой, считала своим долгом посещать воскресную службу; мэр был недоволен, что учитель своим вызывающим поведением обострял нескончаемые ссоры жонвильского кюре с жителями Морё. Те постоянно жаловались на пренебрежительное отношение аббата, который наспех, точно из милости, служил для них какие-то обрывки мессы, и им приходилось посылать детей учиться закону божьему и для первого причастия в Жонвиль; кюре желчно возражал, что если они хотят иметь бога у себя под боком, то пусть заведут собственного кюре. Церковь в Морё стояла всю неделю на запоре и напоминала мрачный и пустой сарай. И все же аббат Коньяс каждое воскресенье залетал туда как смерч, на каких-нибудь полчаса, пугая добрых людей вспышками гнева и дикими выходками.
Марк, прекрасно осведомленный о положении в Морё, искренне сочувствовал Феру. В этой зажиточной деревне только школьный учитель не каждый день наедался досыта. Безысходная нужда сельского учителя принимала трагический характер. Двадцати четырех лет Феру начал службу в Майбуа в должности младшего преподавателя, получая девятьсот франков в год. Проработав шесть лет и сделавшись штатным преподавателем, он был сослан в эту дыру за непокорный прав и получал всего тысячу франков в год или семьдесят девять франков в месяц, что составляло с налогами пятьдесят два су в день, а ему приходилось кормить жену и трех девочек. В ветхой сырой халупе, где помещалась школа, царила неизбывная нужда, там варили суп, от которого отвернулась бы и собака, дочки были разуты, у жены не было приличного платья. А долги росли, росли угрожающе, огромные, неоплатные долги, которые зачастую губят мелких служащих! Сколько нужно было героизма, чтобы скрывать эту нужду, гордо носить потертый сюртук, поддерживая достоинство образованного господина, которому запрещен любой вид приработка или торговли и который вынужден жить на одно школьное жалованье! Эта борьба с нуждой возобновлялась каждое утро, требуя неимоверной настойчивости и энергии. Сын пастуха, Феру, который обладал острым умом и сохранил врожденную независимость, выполнял свои обязанности с душой, но не всегда безропотно. Жена его, миловидная полная блондинка, в свое время служила у лавочника, — он познакомился с ней у ее тетки, торговки фруктами в Майбуа; как честный человек, он женился на ней, после того, как она родила от него первую девочку; она изо всех сил помогала ему, занималась в школе с девочками, учила их грамоте и шитью, а он возился со своими сорванцами, дурно воспитанными, тупоголовыми и бессердечными. Как при таких обстоятельствах не опустить руки, как не поддаться взрыву негодования? Феру вырос в бедности и всегда страдал от дурного питания, заплатанной одежды, побелевшей по швам, и теперь, когда стал господином, особенно горько переживал свою нищету. Вокруг себя он видел одних счастливцев — крестьян, владевших землей, живших в довольстве, гордившихся сколоченным состоянием. Большинство из них были темные люди, едва умевшие считать по пальцам и прибегавшие к его помощи, когда требовалось написать письмо. А он, единственный интеллигент, единственный образованный и культурный человек в деревне, частенько не имел двадцати су на покупку воротничков или починку изношенных башмаков. Крестьяне обращались с ним как с лакеем, глубоко презирали за его заплатанный пиджак, но втайне ему завидовали. Окончательно роняло его в их глазах сравнение с кюре, которое напрашивалось само собою: с одной стороны, учитель, жалкий, прозябающий на грошовом жалованье, вынужденный сносить дерзости учеников и презрение их родителей, не пользующийся авторитетом, лишенный поддержки начальства, а с другой — хорошо оплачиваемый кюре, помимо обычных доходов получающий немало подарков, поддержанный епископом, обласканный прихожанами, выступающий от имени грозного владыки, повелителя громов, дождей и солнца. Вот почему аббат Коньяс, хотя вечно ссорился с прихожанами, продолжал хозяйничать в Морё, где перестали верить в бога и почти не посещали церковь. И вот почему учитель Феру, одолеваемый нуждой, раздраженный и желчный, поневоле сделался социалистом и был на дурном счету у начальства из-за своих подрывных речей против господствующего строя, при котором он, человек, олицетворяющий знание и разум, подыхал с голода, а окружающие его тупицы и невежды владели всем и благоденствовали.