Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
В тот год зима была на редкость суровой. Жонвиль и Морё уже в ноябре занесло снегом и сковало льдом. Марку было известно, что в эти жестокие морозы у Феру болеют две девочки, а отец не всегда может дать им чашку мясного бульона. Марк старался его поддержать, но, не имея средств, был вынужден прибегнуть к помощи мадемуазель Мазлин. Он получал ту же тысячу франков, что и Феру, но занимаемая им в мэрии Жонвиля должность секретаря лучше оплачивалась, да и в здании, где помещались мужская и женская школы, перестроенном из церковного дома и довольно большом, были более сносные условия. До этого времени Марк сводил концы с концами лишь благодаря поддержке г-жи Дюпарк, бабушки его жены, которая по временам дарила Луизе и Женевьеве платья и белье и присылала к праздникам небольшие суммы. После процесса Симона она прекратила всякую помощь, и он, пожалуй, обрадовался этому, так ему было трудно сносить суровые нотации, какими старуха всякий раз сопровождала свои подарки. Требовалось немало усилий и мужества, приходилось во всем себя урезывать, чтобы не опуститься и с достоинством занимать свой пост. Марк любил преподавание и на этот раз принялся за дело с каким-то лихорадочным рвением; он добросовестно выполнял все свои обязанности, и в эти первые зимние месяцы, столь мучительные для бедняков, никто не подозревал, какое неизбывное горе и какое смертельное отчаяние овладели этим с виду спокойным и мужественным человеком. Осуждение Симона потрясло его до глубины души, он не мог прийти в себя после этой чудовищной несправедливости. Его терзали мрачные мысли, и Женевьева то и дело слышала, как он вздыхал, повторяя вполголоса: «Как это ужасно; мне казалось, что я знаю свою страну, а между тем я совсем ее не знал!» В самом деле, как могла подобная гнусность произойти во Франции, в той Франции, которая
Без конца размышлял он о деле Симона, но по-прежнему терялся в невообразимом сплетении обстоятельств, которые чьи-то невидимые руки старались запутать еще сильнее. По вечерам, после утомительного рабочего дня, он сидел в угрюмом безмолвии при свете лампы, переживая бурное отчаяние; тогда Женевьева молча к нему подходила и, бережно обнимая, старалась подбодрить нежными поцелуями.
— Мой бедный друг, — говорила она, — не думай об этих грустных вещах, а не то ты заболеешь.
Тронутый до слез, он, в свою очередь, нежно целовал Женевьеву.
— Конечно, ты права, нужно набраться мужества. Но что поделаешь, я не могу об этом не думать! Какая мука!
Тогда, приложив палец к губам, она с тихой улыбкой подводила его к кроватке, где спала их дочурка.
— Думай только о нашей крошке, скажи себе, что мы работаем для нее. Пусть счастье выпадет ей на долю, если оно не выпало нам.
— Конечно, это было бы разумнее всего. Но разве счастье Луизы, твое и мое — не зависит от всеобщего счастья?
Во время процесса Женевьева проявила большое благоразумие и была очень ласкова с Марком. Ее сильно огорчало враждебное отношение матери и особенно бабушки к мужу, даже служанка Пелажи демонстративно с ним не разговаривала. Поэтому, когда пришло время молодым уезжать из домика на площади Капуцинов, простились очень холодно. С тех пор Женевьева лишь изредка навещала своих родных, чтобы не произошло полного разрыва. Вернувшись в Жонвиль, молодая женщина не выполняла религиозных обрядов и не ходила в церковь, опасаясь, что аббат Коньяс сыграет на ее набожности и повредит Марку. Она не принимала участия в споре между Школой и Церковью, она целиком отдалась своему возлюбленному Марку, принесла ему в дар всю себя, была заодно с ним даже в минуты, когда унаследованная от предков покорность церкви и католическое воспитание не позволяли ей полностью одобрить его поступки. В деле Симона Женевьева также не совсем была согласна с мужем, но, зная его справедливость, честность и великодушие, не осуждала его за то, что он действует, как подсказывает ему совесть. Лишь изредка, как женщина благоразумная, она тактично напоминала ему об осторожности. Что станут они делать, имея ребенка, если он серьезно себя скомпрометирует и потеряет место? Однако они так пылко любили друг друга, что никакие разногласия или размолвки не могли привести к серьезной ссоре. При малейшем недоразумении они бросались друг другу в объятия, и все кончалось любовными ласками, горячими поцелуями.
— Милая, родная моя Женевьева, если человек посвятил себя другому человеку, он уже никогда не отступится от него.
— Да, любимый мой Марк, ты такой благородный, я вся твоя, делай со мной, что тебе вздумается!
Но Марк предоставил ей полную свободу. Если бы она отправилась в церковь, он не стал бы ее отговаривать, признавая свободу совести. Когда у них родилась Луиза, ему не пришло в голову протестовать против крещения, ибо он сам был еще во власти укоренившихся обычаев и привычек. Порой он втайне об этом сожалел. Но разве любовь не способна все превозмочь, разве все недоразумения не улаживались полюбовно, — ведь при самых тяжких испытаниях они каждую ночь сливались в объятиях, становились единой плотью, единым сердцем!
Дело Симона по-прежнему неотвязно преследовало Марка, он чувствовал, что должен им заниматься. Он торжественно поклялся, что не отступится, пока не обнаружит подлинного преступника, и продолжал действовать, скорее слушая голос сердца, чем из чувства долга. По четвергам после обеда он был свободен и неизменно отправлялся в Майбуа навестить Леманов в их темной, мрачной лавке на улице Тру. Осуждение Симона отозвалось здесь громовым ударом, всеобщая ненависть, казалось, изгоняла из общества семью каторжника, всех друзей, даже знакомых, сохранивших ему верность. От скромного портного-еврея отвернулись все заказчики, и робкий Леман и его жена, такие забитые и смиренные, наверняка умерли бы с голода, если бы не стали работать за низкую плату на крупные парижские магазины. Но сильнее всего страдали от дикой ненависти жителей городка г-жа Симон, скорбная Рашель, и ее дети; Жозеф и Сарра даже перестали ходить в школу, — мальчишки с улюлюканьем преследовали их и бросали им вслед камни. Однажды Жозеф вернулся с рассеченной губой. Рашель надела траур, — в черном платье она стала еще красивее, — и плакала целые дни напролет, считая, что только чудо может их спасти. В этом разоренном доме безутешное горе не сломило одного Давида; по-прежнему деятельный, молчаливый, он продолжал искать пути к избавлению брата, не теряя надежды. Он поставил перед собой нечеловеческую задачу спасти и реабилитировать брата, которому поклялся на последнем свидании, что всецело посвятит себя раскрытию страшной тайны, обнаружит настоящего виновника и добьется торжества истины. Он окончательно устранился от дел и поручил разработку своих гравийных и песчаных карьеров надежному управляющему, понимая, что без денег ничего не добьется в своих поисках. Сам он отныне занялся исключительно этим, разыскивал новые факты, собирал малейшие подробности, которые могли навести его на след. Он упорно надеялся, письма со штемпелем Кайенны, которые получала его невестка от мужа, поддерживали его рвение. Отправка Симона, уехавшего с партией преступников, тяжкий морской переход, кошмар каторги — эти мучительные образы преследовали Давида, и он поминутно содрогался от ужаса. А письма Симона! Сколько ни выхолащивало их начальство каторги — между строк можно было прочесть, как невыносимо страдает Симон, как негодует безвинный человек, непрестанно перебирающий в уме все обстоятельства чудовищного осуждения и неспособный понять, почему он должен искупать чужое преступление! Эта бесконечная нравственная пытка могла довести его до безумия. Симон отзывался сочувственно о своих товарищах — ворах и убийцах; легко угадывалось, что его ненависть была направлена на охранников и палачей, которые, орудуя безнаказанно за пределами цивилизованного мира, превратились в троглодитов и развлекались, мучая своих ближних. Как-то к Давиду пришел помилованный каторжник и в присутствии Марка поведал о таких отвратительных жестокостях и гнусностях каторжной жизни, что у обоих друзей вырвался крик боли и ужаса; сердце обливалось кровью, они были охвачены яростным возмущением.
К сожалению, Давид и Марк, действовавшие сообща, почти ничего не могли добиться, хотя вели розыски с терпеливым упорством. Друзья условились наблюдать за школой Братьев, особенно за братом Горжиа, которому они по-прежнему приписывали преступление. Однако через месяц после процесса все три помощника брата Фюльжанса, братья Изидор, Лазарус и Горжиа, одновременно исчезли из Майбуа, их перевели в другое братство на противоположном конце Франции, а брату Фюльжансу прислали трех новых монахов. Давид и Марк не могли сделать из этого никаких выводов — переброска братьев из одной общины в другую была обычным делом. Кроме того, раз переведены были все трое, как узнать, который из них был причиной перемещения? Осуждение Симона нанесло тяжелый удар светской школе, некоторые родители взяли оттуда своих детей и перевели их в школу Братьев. Набожные дамы на все лады обсуждали гнусное убийство, доказывая, что обучение в коммунальных школах, воспитание вне религии — основная причина всех пороков и преступлений. Школа Братьев процветала, как никогда, то был полный триумф конгрегации, и на улицах Майбуа то и дело встречались довольные и гордые физиономии монахов и священников. Назначенный на место Симона новый старший преподаватель, робкий и болезненный человечек по имени Мешен, к сожалению, был не в силах противостоять бурному напору церковников. Говорили, что у него чахотка, он очень страдал от морозов и постоянно поручал вести занятия своему помощнику Миньо; потеряв руководителя в лице директора, не зная, как себя держать, Миньо во всем слушался мадемуазель Рузер, которая окончательно примкнула к партии клерикалов, хозяйничавшей во всей округе. Ведь такой образ действий обеспечивал подарочки от родителей учениц, хорошие отзывы инспектора Морезена и продвижение по службе! По ее совету Миньо стал водить школьников к мессе и снова повесил в классе большое деревянное распятие. Высокое начальство смотрело на все сквозь пальцы, быть может, надеясь, что это произведет хорошее впечатление на родителей и дети вернутся в коммунальную школу. Короче говоря, Майбуа целиком перешел в руки клерикалов, и всеми овладело безумие.
Марк всякий раз сильно расстраивался, убеждаясь, что весь край коснеет в жестоком невежестве. Имя Симона всем внушало страх и омерзение, при одном упоминании о нем люди выходили из себя, ужасались, впадали в ярость. То было проклятое имя, приносившее несчастье, имя, олицетворявшее в глазах толпы весь ужас преступления. Приходилось молчать, никто не решался упоминать это имя, опасаясь навлечь на родину еще горшие напасти. Правда, кое-кого из разумных и честных людей смущал этот процесс, и они допускали, что Симон безвинно осужден, но, видя всеобщее остервенение, безмолвствовали, да и другим советовали молчать: к чему протестовать, требовать справедливости? Зачем рисковать собой, — вышвырнут тебя, как соломинку, и пропадешь ни за грош! Наблюдая такое состояние умов, Марк изумлялся и горевал, — отравленные ложью, заблуждающиеся люди, казалось, барахтались в вонючей луже, которая все расползалась. Однажды он случайно встретил крестьянина Бонгара, потом рабочего Долуара и служащего Савена; он почувствовал, что всех троих так и подмывало взять детей из светской школы и поместить к Братьям, и если они этого не делали, то лишь из смутного опасения, что это может им повредить в глазах властей. Бонгар держался замкнуто, он не желал разговаривать об этом деле: оно его не касалось, да он теперь и не знал, следует ли ему быть с попами или с правительством; все же под конец он рассказал Марку, что евреи насылают в их округе болезни на скотину, он был твердо в этом убежден, — его ребятишки Фернан и Анжела видели незнакомца, который бросал в колодец белый порошок. Долуар рассвирепел, заговорив об изменниках, которые хотят уничтожить армию; его бывший однополчанин поведал ему, что в связи с делом Симона образовался интернациональный синдикат, имеющий целью продать Францию Пруссии; затем он поклялся, что надает пощечин новому учителю, если только услышит от своих сынишек Огюста и Шарля, что в этой злосчастной школе, где развращают детей, творятся какие-нибудь пакости. Савен был сдержаннее, но в его желчных речах чувствовались горечь и злоба бедняка, вынужденного прятать свою нищету, он был во власти все тех же бредней, но вдобавок его терзала навязчивая мысль, что он прозябает из-за отказа сделаться масоном; втайне сожалея, что не удалось в свое время переметнуться к церковникам, чиновник выставлял себя этакой жертвой своих республиканских убеждений и хвастался, что он стоически отвергает все авансы духовника жены. Что до процесса, по словам Савена, все знали, что суд был сплошной комедией, — принесли в жертву одного безвинного человека, который должен был заслонить собой мерзости, творящиеся во всех школах Франции — как светских, так и конгрегационных; он даже подумывал о том, чтобы взять из школы своих детей — Ортанс, Ашиля и Филиппа и оставить их без всякого образования, какими создала их мать-природа. Марк слушал, и в голове у него шумело, он уходил со смятенной душой, не в силах понять, как могут столь жестоко заблуждаться люди, не лишенные здравого смысла и образования. Подобный образ мыслей приводил его в отчаянье, ему чудилось здесь нечто еще более страшное, чем природное невежество; страну захлестнул поток нелепостей, народ коснел в непроглядной тьме: предрассудки, вредоносные суеверия и легенды помрачали разум. Как в этих условиях просветить и морально оздоровить несчастный, отравленный народ? Особенное волнение испытал Марк, когда зашел к дамам Мильом, владелицам писчебумажного магазина на Короткой улице, чтобы купить латинский учебник. Обе дамы были дома со своими сыновьями, Себастьеном и Виктором. Покупку отпускала ему г-жа Эдуар, явно смутившаяся при внезапном появлении Марка; но она тут же овладела собой и нахмурила брови, замкнувшись в черством, упрямом эгоизме. Г-жа Александр вздрогнула и, поднявшись, сразу увела Себастьена, под предлогом, что ему нужно вымыть руки. Ее бегство показалось Марку весьма знаменательным, он окончательно убедился, что со времени осуждения Симона в этом доме царит смятение. Быть может, истина когда-нибудь откроется именно здесь, в этой тесной лавчонке? Он вышел, как никогда взбудораженный, не дослушав г-жу Эдуар, которая, чтобы загладить неловкость, стала рассказывать ему всякие небылицы: одна старушка будто бы часто видела во сне жертву Симона, маленького Зефирена, с пальмовой ветвью мученика в руке; а школу Братьев, которых так несправедливо заподозрили, охраняло провидение — во время грозы молния три раза ударяла совсем близко, но школа осталась цела.
Однажды Марку понадобилось повидать в мэрии по делу Дарра, и он сразу приметил его замешательство. Дарра имел репутацию убежденного симониста и во время процесса открыто высказывал сочувствие обвиняемому. Но он был должностным лицом, и это обязывало его соблюдать строгий нейтралитет. Такая сдержанность отчасти объяснялась трусостью — он опасался восстановить против себя избирателей и потерять мандат мэра, которым очень гордился. Когда они переговорили о деле и Марк заикнулся о процессе Симона, мэр замахал руками. Он бессилен, он раб своей должности, разногласия в муниципальном совете могут содействовать окончательной победе клерикалов на предстоящих выборах, и поэтому лучше сейчас не раздражать население. И он принялся сетовать на злополучный процесс, который помог церкви захватить выгодные позиции; теперь она пожинает плоды побед, одержанных без труда, и овладела невежественными массами, которые вконец отравлены ложью. Ничего нельзя предпринимать, пока не уляжется волна безумия, надо опустить пониже голову — и пусть пронесется буря! Дарра даже заставил Марка дать слово, что он никому не передаст их разговора. Затем он проводил его до двери, показывая, что в душе сочувствует ему, и напоследок еще раз попросил сидеть смирно, притаиться до наступления лучших времен.
Когда Марком овладевало отвращение и отчаяние, он отправлялся в Бомон, к директору Нормальной школы Сальвану, надеясь почерпнуть у него бодрость и мужество. Особенно часто навещал он старого друга в суровые зимние месяцы, когда Феру буквально умирал с голода в Морё, не прекращая борьбы с аббатом Коньясом. Марк с возмущением говорил о нищете учителя, получающего гроши по сравнению с богатым окладом кюре. Сальван признавал, что народ перестает уважать школьного учителя из-за его бедности. Затруднения при наборе слушателей в Нормальную школу объясняются именно ничтожным жалованьем — школьные учителя получают в тридцатилетием возрасте пятьдесят два су в день. Кого соблазнит такая оплата? Теперь всем известно, какие разочарования, унижения и постыдная нужда связаны с этой профессией. Нормальные школы, как и семинарии, вербовали учеников, главным образом, среди детей крестьян, жаждавших избавиться от тяжелого труда; но теперь они охотнее становились мелкими служащими или уходили в город в поисках счастья. Некоторых еще соблазняло освобождение от воинской повинности, какое они получали при обязательстве преподавать в течение десяти лет, — и они шли на эту каторгу, где нельзя было рассчитывать на отличия и хороший заработок, зато суждены были лишения и обиды. Вопрос о комплектовании Нормальных школ оставался самым острым, от его успешного разрешения зависело просвещение страны, ее могущество и благополучие. Не менее важным был вопрос о подготовке будущих школьных учителей, которых следовало приучить к логическому мышлению, а также пробудить в их сердцах любовь к правде и справедливости. Чтобы увеличить приток учащихся, необходимо было повысить — в разумных пределах — заработную плату, что позволило бы учителям жить более обеспеченно и вернуло бы этой профессии характер высокого служения. Далее, в целях воспитания будущих учителей нужно было ввести обновленную программу. Сальван убедительно доказывал: от качеств учителя народных школ зависит качество образования, образ мыслей простых людей, огромного большинства народа и, наконец, будущее Франции, ее грядущий путь. То был вопрос жизни и смерти. Задачей Сальвана была подготовка учителей для предстоявшей им миссии раскрепощения народа. Необходимо было сделать из них апостолов подлинного просвещения, пользующихся только экспериментальным методом и отвергающих ложные догматы, вымыслы, весь огромный груз заблуждений, которые веками держали малых сих в нищете и в рабстве. Большинство теперешних преподавателей были хорошие люди, даже республиканцы, достаточно образованные и прекрасно умеющие обучать чтению, письму, счету и начаткам истории, но совершенно неспособные воспитать граждан и настоящих людей. Из-за неумения систематически мыслить и недостатка логики почти все они поверили обману клерикалов, преступно обвинявших Симона. Они недостаточно любили истину, — стоило сказать им, что евреи продают Францию Германии, как они обезумели! Увы! Где тот священный отряд школьных учителей, который призван просветить весь народ Франции, исходя лишь из научно установленных истин, — педагогов, способных вырвать его из вековечных потемок и заставить полюбить истину, свободу и справедливость?