Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
Женевьева спросила его, сдерживая раздражение:
— Почему ты не хочешь уступить?
— Я не могу говорить об этом при ребенке. Но ты знаешь, какие у меня основания, я не желаю, чтобы засоряли сознание моей дочери под предлогом отпущения пустячных грешков, которые вполне могут быть обсуждены и прощены дома.
Марк еще раньше, объясняясь с женой, говорил ей, что считает отвратительным это раннее приобщение девочек к чувственности, когда оно исходит от мужчины, которого обет воздержания может натолкнуть на любые сексуальные извращения. Если из десяти монахов один окажется распущенным, то исповедальный ритуал становится сплошной непристойностью, и он, Марк, не намерен подвергать Луизу подобным случайностям. Волнующая близость, таинственное нашептывание в мистической атмосфере полуосвещенной часовни — все это не только оскорбление и нравственная травма для маленькой двенадцатилетней женщины, переживающей опасный период пробуждения чувственности, но и своего рода развращение девушки, будущей возлюбленной и матери; исповедь открывает девочке глаза на многое, ее как бы лишает невинности человек, облеченный в священный сан, и, насилуя своими вопросами девичью стыдливость, обручает ее с ревнивым богом. Связанная своими признаниями, женщина становится собственностью духовника, его робкой и покорной рабой, и всегда готова по его указке поработить мужчину и шпионить за ним.
— Если наша дочь совершила какой-нибудь проступок, — повторил Марк, — пусть исповедается в нем тебе или мне, когда почувствует
Женевьева пожала плечами, показывая, что считает его предложение нелепым и нечестивым.
— Я не хочу, мой бедный друг, препираться с тобой… Только скажи мне, как сможет она пойти к первому причастию, если ты не разрешаешь ей исповедоваться?
— Первое причастие? Разве мы не условились, что будем ждать, когда ей исполнится двадцать лет и она сама сможет решить этот вопрос. Я разрешил ей учить катехизис, как она учит историю или естествознание, чтобы у нее было об этом представление и со временем она могла бы сделать выбор.
Женевьевой овладел гнев. Она повернулась к Луизе.
— А ты что думаешь и чего хочешь, Луиза?
Открытое лицо девочки было серьезно, она не шевелилась и слушала молча, переводя взгляд с матери на отца. Когда возникали подобные ссоры, она старалась не становиться ни на чью сторону, опасаясь ухудшить дело. Ее умные глаза словно умоляли их не огорчать друг друга, — ей было больно, что из-за нее у них постоянно происходят размолвки. Луиза относилась к матери с большой нежностью и почтительностью, но та чувствовала, что дочь склоняется на сторону отца, которого она обожала, унаследовав от него трезвый ум и стремление к правде и справедливости.
С минуту Луиза безмолвно с любовью смотрела на родителей. Потом тихо проговорила:
— Мамочка, я думаю так же, как и вы, и хочу только того, чего хотите вы с папой… Разве папа желает чего-то неразумного? Почему бы немного не подождать?
Мать, вне себя, больше не стала слушать.
— Это не ответ, дочка… Оставайся со своим отцом, раз у тебя нет ко мне уважения и ты перестала меня слушаться. Кончится тем, что вы меня отсюда выгоните.
Она ушла к себе в комнату, громко хлопнув дверью, как постоянно делала в последнее время при малейшем неудовольствии. Это была ее манера кончать споры, и с каждым разом она все больше удалялась от мужа и дочки, — столь крепкая прежде семья теперь распадалась.
Неожиданное происшествие навело Марка на мысль, что кто-то воздействует и на Луизу, стараясь поколебать в ее глазах авторитет отца. Мадемуазель Рузер, благодаря искусным и терпеливым проискам, получила наконец должность старшей преподавательницы в Бомоне, которой она давно домогалась. Начальник учебного округа Ле Баразе уступил настояниям клерикальных сенаторов и депутатов, во главе которых был граф Эктор де Сангльбёф, возомнивший себя политическим вождем. Однако Ле Баразе решил взять реванш и, по своему обыкновению, подшутил над противниками, назначив на вакантную должность в Майбуа мадемуазель Мазлин, учительницу из Жонвиля, бывшую коллегу Марка, которую тот искрение уважал за светлый ум и горячее стремление к истине и справедливости. Возможно, начальник округа, втайне всегда поддерживавший Марка, хотел, чтобы возле него был друг, который стремится к той же цели и не станет вставлять ему на каждом шагу палки в колеса, как это делала мадемуазель Рузер; когда мэр Фили от имени муниципального совета выразил недовольство, что их девочек будет воспитывать неверующая учительница, Ле Баразе с удивленным видом развел руками: разве он не выполнил желание графа де Сангльбёфа? Можно ли его упрекать, если в порядке обычного продвижения по служебной лестнице он назначил достойную особу, на которую никогда не поступало жалоб? И в самом деле, вскоре все оценили мадемуазель Мазлин за ее приветливый, веселый характер и материнское отношение к ученицам, полюбившим с первого дня новую наставницу. Она проявляла незаурядное терпение и усердие и старалась прежде всего сделать из своих дочек, как она называла учениц, порядочных женщин, хороших жен и матерей, свободомыслящих и способных воспитать свободомыслящих людей. Она перестала водить девочек к мессе, отменила процессии, молитвы, катехизис. Женевьева, хорошо знавшая мадемуазель Мазлин, с которой они были соседями в Жонвиле, возмущалась и протестовала вместе с клерикально настроенными родителями, которых было совсем немного. Хотя Женевьева отнюдь не восторгалась мадемуазель Рузер, закулисными интригами нарушившей мир в ее семье, теперь она стала сожалеть о ней и отзывалась о новой учительнице как о женщине подозрительной, способной на ужасные каверзы.
— Слышишь, Луиза, если мадемуазель Мазлин будет говорить что-нибудь неподобающее, ты скажешь мне об этом. Я не хочу, чтобы у меня похитили душу моего ребенка.
Эти слова раздосадовали Марка.
— Просто глупо говорить такие вещи: мадемуазель Мазлин вдруг будет похищать души! Ты восхищалась ею вместе со мной, у нее на редкость возвышенный ум и нежное сердце.
— Ну, еще бы, конечно, ты ее поддерживаешь. Уж вы-то всегда споетесь. Ступай к ней, отдай ей нашу дочь, раз ты со мной не считаешься.
С этими словами Женевьева, вся в слезах, убежала к себе в комнату, Луиза пошла за ней и уговаривала ее, горько плача; лишь через несколько часов мать успокоилась и стала заниматься домашними делами.
Внезапно распространился невероятный слух, чрезвычайно всех взволновавший. Адвокат Дельбо съездил в Париж, там он походил по министерствам, всюду показывая пресловутую пропись, переданную г-жой Александр Мильом; неизвестно кто из высоких лиц ему помог, но он добился, чтобы сделали обыск в Вальмари у отца Филибена. Удивительнее всего было то, что обыск произвели молниеносно, следователь свалился как снег на голову, никто его не ждал; он стал рыться в папках заведующего учебной частью и в одной из них обнаружил во внутреннем отделении пожелтевший конверт, в котором тщательно хранился уголок, некогда оторванный от прописи. Отрицать факт было невозможно — лоскуток в точности подходил к найденной возле Зефирена прописи. Добавляли, что отец Филибен, в ответ на расспросы ошарашенного этим происшествием отца Крабо, без обиняков во всем признался. Отец Филибен так объяснял свой поступок: он-де поддался какому-то инстинктивному побуждению, — увидав на прописи штемпель школы Братьев, так испугался, что руки сделали все сами собой. А потом он об этом умолчал, так как глубоко изучил все обстоятельства дела и убедился, что Симон действительно виноват и задумал этой грубой подделкой повредить церкви. Словом, отец Филибен ставил себе в заслугу свой поступок и свое молчание, он действовал как герой, для которого церковь выше человеческого правосудия. Заурядный сообщник непременно уничтожил бы лоскуток, не так ли? Но он его сохранил, чтобы, если понадобится, восстановить все, как было. По правде сказать, многие объясняли непонятную неосторожность монаха его манией беречь все бумажки, но другие усматривали в этом желание сохранить в руках оружие. Говорили, что отец Крабо, уничтожавший все бумаги, вплоть до визитных карточек, бесился, проклиная его дурацкое пристрастие к папкам, картотекам и реестрам. Даже повторяли фразу, вырвавшуюся у него в гневном удивлении: «Я же приказывал ему все сжечь, а он сохранил!» Впрочем, сразу после обыска, прежде чем был подписан ордер на его арест, отец Филибен исчез. Благочестивые люди поинтересовались его судьбой, и выяснилось, что отец Пуарье, провинциал ордена в Бомоне, решил отправить его на покой в какой-то монастырь в Италии, и он навеки канул в неизвестность.
Теперь казался уже неизбежным пересмотр дела Симона. Торжествующий Дельбо вызвал к себе
Атмосфера в городе накалилась до предела. Когда в делах отца Филибена был обнаружен оторванный уголок прописи, уныние и растерянность овладели самыми горячими сторонниками церкви. Одно время дело казалось окончательно проигранным, и в «Пти Бомонтэ» появилась статья, где поступок отца иезуита подвергался решительному порицанию. Однако уже через два дня клика спохватилась, и та же газета изобрела оправдание укрывательству и лжи, расписывая отца Филибена как святого, героя и мученика. Появились его портреты в нимбе и в пальмовом венке. Тотчас возникла легенда: он-де затворился в безвестном монастыре в диком ущелье Апеннин, среди мрачных лесов, и там, обвешанный веригами, молится день и ночь за грехи мира, предлагая себя как искупительную жертву; в продаже появились образки, на которых он был изображен коленопреклоненным, а на обратной стороне имелась молитва, приравненная к индульгенции. Громогласное публичное обвинение, выдвинутое против брата Горжиа, вновь вдохнуло в клерикалов боевой дух, они перешли в бешеное наступление, так как знали, что победа еврея роковым образом подорвет благополучие конгрегации и нанесет смертельный удар церкви. Все былые антисимонисты встали за нее горой, полные решимости не уступать, победить или погибнуть. В Майбуа, в Бомоне, по всей округе, вновь разгорелся бой между свободомыслящими, стремившимися к прогрессу, истине и справедливости, и сторонниками реакции, слепо верившими в авторитет, преклонявшимися перед гневным богом и убежденными, что солдаты и священники призваны спасти мир. В муниципальном совете Майбуа возобновились раздоры из-за школьного учителя, семьи ссорились между собой, ученики Марка и воспитанники школы Братьев по окончании уроков швыряли друг в друга камнями на площади Республики. Особенно взволновалось бомонское высшее общество; там сеяли тревогу участники первого процесса — чиновники, судьи, второстепенные актеры драмы, опасаясь, что их разоблачат, в случае если выплывет на свет чудовищное нагромождение лжи, до сих пор погребенное во мраке. Сальван, встречаясь с Марком, всякий раз высказывал свою радость; но сколько людей не спали по ночам и дрожали, страшась, что жертвы их козней воскреснут, им на горе. Политические деятели боялись потерять накануне выборов свои мандаты: радикал Лемаруа, бывший мэр, считавший себя незаменимым, хватался за голову, видя, как растет популярность Дельбо; любезный Марсильи, вечно гонявшийся за успехом, терял почву под ногами, не зная, к какой партии примкнуть; реакционные депутаты и сенаторы во главе со свирепым Эктором де Сангльбёфом отчаянно сопротивлялись, чувствуя, что приближается ураган, который их сметет. Тревога охватила администрацию, проникла в учебное ведомство, префект Энбиз был в отчаянии, что невозможно замять дело; обремененный заботами Форб отводил душу только с Ле Баразе, который один сохранял спокойствие и улыбался среди всеобщей суматохи; а директор лицея Депенвилье по-прежнему водил дочерей в церковь, как иные очертя голову бросаются в воду; даже Морезен, инспектор начальных школ, забеспокоился и, удивленный оборотом дел, уже задумывался, не пора ли примкнуть к франкмасонам. Но особенное смятение царило в судейских кругах; пересмотр первого процесса мог превратиться в суд над прежними судьями; если поднимут старые дела, какие ужасные последуют разоблачения! Судебный следователь Дэ, честный, но незадачливый человек, не мог себе простить, что поддался уговорам честолюбивой жены, и приходил в свой кабинет в здании суда молчаливый и бледный как смерть. Щеголеватый государственный прокурор Рауль де ла Биссоньер, напротив, напускал на себя веселый, беззаботный вид, отчаянно стараясь скрыть свои опасения. А председатель суда Граньон, наиболее скомпрометированный, как-то сразу постарел, его грузное тело обмякло, лицо оплыло, он горбился, точно его придавила неимоверная тяжесть, но, заметив, что на него смотрят, сразу выпрямлялся, со страхом осматриваясь кругом. Жены этих господ снова сделали свои салоны очагами интриг, сделок и бешеной пропаганды. В буржуазных домах зараза передавалась прислуге, от нее — поставщикам, от поставщиков — к рабочим, и все население было подхвачено вихрем безумия.
Все обратили внимание на внезапное исчезновение отца Крабо, чью статную фигуру в элегантной сутане привыкли видеть на авеню Жафр в часы светских гуляний. Он перестал показываться в обществе, и все восхищались его достойным поведением и глубокой верой, — он ищет одиночества, говорили его друзья с набожным умилением. Отец Филибен исчез, оставался один брат Фюльжанс. Тот по-прежнему бестолково суетился, все его выступления были до того нелепы, что о нем пошли неблагоприятные слухи среди клерикалов, — как видно, в Вальмари было решено пожертвовать этим братом. Однако героем дня, вызывавшим всеобщее изумление, был брат Горжиа, который не склонил головы перед обвинением и держался нагло и вызывающе. В день, когда было опубликовано обвинительное письмо Давида, брат Горжиа явился в редакцию «Пти Бомонтэ» для опровержения, бранил евреев, выдумывал всякие небылицы и так виртуозно перемешивал правду с ложью, что мог смутить и самых уравновешенных людей; он насмехался, спрашивал, имеют ли обыкновение преподаватели носить в кармане прописи; он все отрицал — подпись, штемпель, утверждал, что Симон, который подделал его руку, вполне мог раздобыть печать школы Братьев и даже сделать фальшивую. Эти нелепости он изрекал громоподобным голосом, сопровождая их энергичной жестикуляцией, и в конце концов к новой версии начинали прислушиваться, она делалась официальной. «Пти Бомонтэ» перестала колебаться и твердо признала штемпель и подпись фальшивыми; газета указывала на дьявольскую предусмотрительность Симона, который, заметая следы преступления, с поистине адской хитростью хотел взвалить вину на святого отца, дабы очернить церковь. Не умеющий рассуждать мелкий люд, отупевший после долгих веков порабощения и зубрежки катехизиса, поверил дурацким выдумкам, и брат Горжиа был причтен к лику мучеников наравне с отцом Филибеном. На улицах ему устраивали овации, женщины целовали полы его сутаны, дети подходили под благословение, а он, нахальный и торжествующий, обращался к толпе с речами, позволял себе дикие выходки, заранее уверенный, что ему будут рукоплескать как народному кумиру. Однако за этой наигранной самоуверенностью разумные люди, знавшие правду, усматривали растерянность негодяя, вынужденного играть роль, несостоятельность которой он сам понимал; было очевидно, что это просто выпущенный на сцену актер, трагическая марионетка, которой управляли невидимые руки. Как ни прятался отец Крабо, смиренно затворяясь в своей голой и холодной келье в Вальмари, его черная тень то и дело мелькала по сцене, а за кулисами угадывались его ловкие руки, дергавшие за нитку картонных плясунов, орудовавших во славу конгрегации.