Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
Несмотря на раскаты грома, предвещавшие близкую грозу, Марк с великим усердием продолжал преподавать. Отныне Давид взял дело брата в свои руки, и Марк ждал момента, когда сможет ему помочь своим свидетельством. Он еще никогда так самоотверженно не отдавался любимому делу, желая воспитать из своих учеников правдивых и честных людей; совершившаяся у него на глазах чудовищная несправедливость пробудила в нем новый пыл, и он стал еще ревностнее служить великому идеалу человеческой солидарности. В разговоре с Женевьевой он никогда не касался их разногласий, был с ней очень внимателен и ласков, делая вид, что всецело поглощен мелочами, имеющими такое значение в повседневной жизни. Но Женевьева, возвращаясь домой от бабушки, нервничала и раздражалась; ее неприязнь к Марку все возрастала, — видимо, его враги смущали ее всякими небылицами. Ему не всегда удавалось избегнуть столкновений, которые становились все более ожесточенными.
Однажды
Он не мог успокоиться до вечера и, забывшись, заговорил с Женевьевой, которая задержалась в общей комнате, перед тем как уйти к себе, в соседнюю комнатку, где она спала теперь отдельно.
— Ты слышала новость? В алжирском батальоне, где находился несчастный Феру, вспыхнул какой-то бунт, и сержант раздробил ему голову выстрелом из пистолета.
— Вот как!
— Я видел сегодня госпожу Феру, она едва не лишилась рассудка… Это просто умышленное, заранее подстроенное убийство. Не знаю, будет ли сегодня спокойно спать генерал Жарус, который проявил такую бессердечность. И его руки запачканы кровью бедного, свихнувшегося Феру, которого превратили в хищного зверя.
Эти слова как будто задели Женевьеву, и она резко ответила:
— Есть из-за чего терять сон генералу — Феру и не мог иначе кончить!
Марк промолчал, но с негодованием махнул рукой. Он пожалел, что упомянул о возлюбленном духовном сыне отца Крабо, генерале Жарусе, которого одно время даже намечали главой военного переворота. Этот вояка слыл бонапартистом, обладал представительной внешностью, строго обращался с подчиненными, но, в сущности, был весельчаком, любил вино и девиц, что, впрочем, не портило его карьеры; с ним даже повели переговоры, но вскоре оставили его в покое, — он оказался непроходимо глуп. И все же церковь с ним нянчилась, — на худой конец и он мог пригодиться.
— Ведь мы знали, как Феру жили в Морё, — осторожно начал Марк, — как они были бедны, замучены заботами и трудом, ютились в развалившейся школе, и сейчас при мысли об этом человеке — учителе, которого преследовали и пристрелили, как бешеного волка, у меня сердце обливается кровью и мне больно до слез.
Женевьева была растрогана, гнев ее сменился нервным возбуждением, и она заплакала.
— Ты, конечно, считаешь меня бессердечной, я это вижу. Раньше ты называл меня дурой, а теперь готов назвать злюкой. Подумай сам, разве можем мы любить друг друга, если ты относишься ко мне как к скверной и недалекой женщине?
Пораженный возбуждением жены, Марк попытался ее успокоить, он не мог себе простить, что вызвал такой взрыв. Но она ничего не хотела слушать.
— Нет, нет, между нами все кончено. Раз ты с каждым днем все больше меня ненавидишь, то лучше всего расстаться сейчас, а то дело плохо кончится.
Она порывисто встала, ушла в свою спаленку, резко повернув два раза ключ в замке. Марк стоял в отчаянии, глядя на запертую дверь, и глаза его увлажнились. До сих пор дверь оставалась всю ночь отворенной, супруги переговаривались и были как бы вместе, хотя и спали врозь. Но вот пришло время полного разобщения, муж и жена становились чужими друг другу.
Теперь Женевьева каждый вечер запирала на ночь дверь своей комнаты. Когда это вошло в привычку, она стала показываться Марку всегда одетой и причесанной, как будто стеснялась малейшей небрежности в туалете. Она была на седьмом месяце беременности и под этим предлогом прекратила супружеские отношения. По мере того как приближались роды, у Женевьевы усиливалось отвращение ко всякой ласке, мимолетному прикосновению, она отстранялась с недовольным и встревоженным видом, — от ее прежней любовной страстности и нежности не осталось и следа. Марк удивлялся и первое время относил это к ненормальностям, какими сопровождается иной раз беременность, впрочем, он безропотно подчинялся настроению жены и готов был терпеливо ожидать,
Одно обстоятельство пролило свет на поведение горячо любимой жены, которая, готовясь стать матерью, остыла к мужу. Марк узнал, что она переменила духовника и, отказавшись от добродушного аббата Кандьё, перешла к отцу Теодозу, настоятелю капуцинов, своего рода апостолу и непревзойденному режиссеру постановок с чудесами святого Антония Падуанского. Милейший кюре св. Мартена был для нее не тем горячим наставником, какого требовал ее болезненный религиозный пыл, и не мог насытить ее духовный голод; зато отец Теодоз, столь представительный, столь исполненный духовного рвения, вдоволь давал ей круто замешенного мистического хлеба, без которого она уже не могла обойтись. В действительности все решил отец Крабо, полностью распоряжавшийся старыми дамами: ему хотелось ускорить победу, подготовленную с таким искусством и терпением. Марк и не думал подозревать Женевьеву в пошлой интрижке с великолепным капуцином, этим смуглым Христом, чьи большие огненные глаза и курчавая борода вызывали восторг прихожанок, — для этого она была слишком горда и порядочна, обладала высоким чувством женского достоинства, какое проявляла даже в часы интимной близости, отдаваясь мужу всем существом. Но, и не заходя так далеко, разве нельзя было допустить, что растущее влияние отца Теодоза на молодую женщину отчасти объясняется властью красивого самца, чувственным обаянием мужчины, ставшего божеством и от имени всевышнего властно требующего беспрекословного повиновения?
Однажды, придя домой после долгого собеседования с отцом Теодозом, Женевьева сказала дочери, вернувшейся из школы:
— Сходи завтра в пять часов на исповедь к капуцинам. Если ты этого не сделаешь, тебя не допустят на уроки катехизиса.
У Женевьевы был измученный и восторженный вид. На этот раз Марк решительно вмешался. Хотя он и допустил, чтобы Луиза учила катехизис, однако до сих пор не позволял ей исповедоваться.
— Луиза не пойдет к капуцинам, — твердо заявил он. — Я во всем тебе уступал, дорогая, но на этот раз буду настаивать на своем.