Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Никогда прежде вне цирковой арены не видел я лица человека, которое на глазах моих то надувалось бы и багровело, то шло пятнами, то искривлялось бы, косорыля по всем направлениям, то совсем белело. Вопиющие к кому-то письмена смятенных мысленных значений пробегали по нему, беспорядочно сменяя друг друга и оставаясь для меня, задохнувшегося от постыдного хохота, беспросветно темными символами смерча, безжалостно бушевавшего в существе ближнего.
А руки участкового Толи казались – от его внезапной, сокрушительной растерянности – не натуральными вовсе руками,
Согнувшись, вернее, как-то бескостно обломавшись в пояснице, он просто рухнул на табуретку.
У меня еще хватило ума прикрыть лицо руками, чтобы показаться не ржущим беззвучно, а сотрясающимся от истерических рыданий.
Привели меня в себя стук револьвера, не положенного, но брошенного на стол, голос Степана Сергеевича и последовавший затем, после некоторой паузы, ответ участкового.
– Побаловались – и хватит. Притырь свою «дуру». Я тебе, Толяна хренов, и так налью, – сказал испугавшийся за чужую жизнь Степан Сергеевич.
– Ну, уж эт-та-то мы однозначно поябываем… Мы в дуэльных проблемах на Пушкине и Лермонтове дула принципов своих по-гусарски, бля, продули, а не по-маяковски и не по-есенински. Мы в истории и в родной литературе – не последние, гад буду, люди! И ты мне, Степ, не перечь сейчас, – раскураживая самого себя, решительно заявил участковый.
– Один игрок вправе освободить другого от всех обязательств, не нарушая при этом кодекса чести, – вякнул я, обретя дар дыхания.
Участковый – он вполне успел взять себя в руки – удостоил меня усмешкой презрения и неизмеримого превосходства.
– Тогда уж ты сам, что ли, жахни в виде посошка, – сказал Степан Сергеевич, поглядев на револьвер так, слов но примеривался немедленно выкинуть его вон из роко вого круга безобразного соревнования.
Участковый не только не обратил внимания на предложение жахнуть, но быстро схватил оружие со стола и с ухарским воплем «и-э-э-х!» – так вопят, выскочив из парилки, перед нырком в ледяную прорубь, дрожа при этом каждою клеточкой плоти и стигматически багровея, – с воплем этим, перешедшим затем в краткое мычание, сунул он дуло револьвера в рот и, зажмурив глаза, нажал курок.
Раздался только щелчок…
Я и сегодня вспоминаю о нем, о щелчке этом, как о наиболее, так сказать, серьезном и значительном изо всех услышанных мною в жизни отдельных, самостоятельных звуков. Мало сказать о нем, что это был звук истинного счастья или же редчайший в коллекциях счастливых случаев звук победного шалабана по личному лбу самого посрамленного Рока.
Звук этот тоже был совершенно неописуем. Общий наш слух переполнила чистой воды необыкновенность, мгновенно отстоявшаяся в непостижимой продолжительности звучания неприметного щелчка, и еще нечто такое, что поражало явностью единоутробного его братского родства с небесным светом, при всей огромной разнице их обычных скоростей.
И я как-то обалдело – возможно, в пьяном, глупом вдохновении, возможно, просто покинутый на миг всякой логикой, – поэтически думал, что ежели Звук младше, то Свет намного быстрее гаснет, а ежели Звук старше, то брат его – Свет – дольше идет, поскольку он одинок и нету у него в жизни никакого эха. А отблески молчаливые – не в счет…
Не знаю, как долго внимали мы ему – звуку того последнего щелчка. Но внимали так, как внимают дети невнятной речи, то есть без малейшей с обеих сторон попытки перевести чудесно темное звучание в ясный смысл.
– Степ, – прошептал вдруг участковый. Степан Сергеевич пододвинул к нему бутылку сивухи. – Я не о том, Степ, я насчет жизни хотел заявление сделать… – Видимо, каждое произнесенное слово как бы выталкивало онемевшего от потрясения человека из адской бездны в течение обыденной жизни. – Теперь, Степ, Сам Богвелел жахнуть нам с тобой на брудерштраф.
– Душа что-то мрази этой больше не принимает, – сказал Степан Сергеевич с некоторым даже удивлением и как бы прислушавшись к своей давно позабытой сущности.
– Яи сам, Степ, завяжу, вот те крест – завяжу, но ты уважь меня, мента проклятого, и прими одну на брудер-штраф!
– Хватит с меня твоих штрафов, – беззлобно сказал Степан Сергеевич, разливая по кружкам нашим неблагородную жидкость.
– Так, Степ, в Кремле жрут штрафное шампанское главы государств, когда они мир на Земле устанавливают или мильярды друг другу одалживают. Вставай давай!
Степан Сергеевич смущенно подчинился настырному давлению участкового. Оба они встали из-за стола, как обычно встают пьющие на брудершафт – вплотную друг к другу, неуклюже тыркаясь оловянными кружками и комично перепутывая суверенное чувство левых рук с точно таким же чувством рук правых. Затем кое-как выпили, слегка обоюдно облившись «смоленским шампанским».
Некоторое время стояли они все в той же дружественной позе, и почему-то показалось мне тогда, что и тот и другой, ничем не успев ни занюхать выпитое, ни подавиться, представили себя не с кружками самогона в руках, а с револьверами, приставленными к голубеньким ручейкам жилок жизни, замершим на висках.
И любой из них в силах, согласно уговору, нажать курок первым, с ходу обеспечивая себе жизненную удачу, но оба они вправе либо выстрелить одновременно, либо одновременно отказаться от такой мудацкой пальбы.
– Да-а-а! Дела, бля-грабля! – задумчиво произнес участковый, высвободив руку и явно набравшись в том молчании некой мудрости. – Живи, Степ, долго. И падлой мне быть навек, если область я не выебу в райком и правишки тебе не верну. Скоро жисть, я тебе говорю, возобновится вместо дрисневого застоя.
В голосе, в словах и жестах участкового было столько, так сказать, непонятного в тот момент самоотстраненного боления за общую жизнь и за своего бывшего врага, что я почувствовал никак не предвиденную гордость за Человека, который «звучал» благородно и просто.