Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
– Есть у меня такая маза, как сказал Шаг Вперед, то есть информация, Степ. Инакомыслить теперь начали на самом верху. Вот до чего дело дошло. Призрак кризиса бродит возле Мавзолея, как лицо БОМЖ по улице Горького.
– Травишь ты все, Анатолий. Нету у тебя никакого своего человека в Кремле, – без тени злобной раздражительности сказал Степан Сергеевич.
– Вру, Степ. Вру. Восторженно вру и тоскливо. Но мы все врем, потому что, как сказал Два Шага Назад, жисть, господа, начинается мучительно тяжкая и без личной мечты можно загнуться, – поправившись после поддачи на брудершафт, легко согласился участковый. – Я, если хочешь знать, мечтаю о своем человеке в Кремле. Везу, например, тебя – свободно инакомыслящего – в область, а сам беззаветно мечтаю. Ты в кузове валяешься, выкрикиваешь такое, что весь УК РСФСР дымится, матерно перечисляешь всех наших руководителей с семнадцатого года. А я, зубы сжав, мечтаю… человек этот свой в Кремле – она. То есть женский пол. У него, вернее у нее, допуск имеется высшей секретности. Но не за это дело, а за недоступность красоты, Степ, которая спасет весь мир, гадом мне быть до получки. И она обслуживает обедо-банкеты на самом верху. Деятели эти под балдой вроде нас трекают. Поддадут и повело их рассуждать. Что и как? Может, Зимний отдать обратно? Пусть сами распоряжаются, если ишачить никто уже не хочет, но каждый только водкой
– Ну!!!
– Я, может, и вру, – сказал участковый, обращаясь ко мне как к литератору, – но мечтаю я самостоятельно, без бригады запаренных кляч, которых Бровеносец подхлестывал к своей премии, сука такая, по целине малой земли… И вынимает оттудова, из заначки своей банкетной, Олимпиадушка-оладушка… балык особого копчения… окорочок, со слезою сочувствия к народу нарезанный… полдюжинки папиров, то есть партпирожков с секретным фаршем из черной икры и царской визиги… тут и заливные гребешки из фазанов высыпаются из кейса… «Столицу» вынимает недопитую… пиво-раки, конечно… сигареты «Верблюд»… потом пару орденов Ленина с медалями за разные взятия… Я уверен, Степ, что деятели их теряют по пьянке, а потому и награждают ежемесячно друг друга… Выпиваю. Закусываю солидно. Ты, говорю, птичка в белоснежном фартучке, осторожней жрачку-то притыривай, а то обшмонают у башни Спасской, когда капаешь промеж ног с охотничьей колбаской, рифмованно говоря… ха-ха-ха… А она на колени ко мне – прыг-прыг, чирик-чирик… Обслугу, отвечает, электроникой шмонают, которая закупи не берет… Ну до этого, как говорил поэт Маяковский, у нас еще не доходит… Маяковский же, товарищ писатель подтвердит, тоже очень обожал поиг-рыр-ать в РУРУ прямо со Сталиным, но Сталин, сука такая поганая, говорит, что, мол, стрелять будем не в лоб, а в сердце, потому что мозги наши гениальные не имеем мы никакого права разбрызгивать по люлю, то есть по хрусталю люстр Большого Георгиевского зала, Вова. Почетное даю тебе право стрелять первым до тех пор, пока не застрелишься. Потом уж я примусь за это дело. Ну, Маяка охмурила такая рифмовка диалектики природы, и он с первого раза зашмалялся. В инфаркт себе попал – тютелька в тютельку. Чуял, что кулич в стране начинается, ныне недоразвенчанный брежневской семеечкой.
– А Сталин? – недоверчиво спросил Степан Сергеевич.
– Сталин, Степ, был гений подлянок в аппаратных играх партии с народом. Он думает: что я, мудак и поэт, что-ли, я лучше пулю в лобио себе пущу, а не в сердце, где никакая фасоль не растет… Но хрен с ним, с куличом, то есть с культом личности… Прыгает, значит, Олимпиада у меня на коленках, но до этогодело у нас еще не доходит. Сначала я информацию получаю из первых рук насчет перемены общего курса загнивания на покаяние в промышленности группы А и Б, а также разврата детей номенклатуры в плане гашиша и пидарастии… Я же не с потолка беру эти данные, Степ, и не из мечты– поверь… у меня ведь кореша в Москве… Ну, потом я еще выпиваю и еще… А уж потом…
Видимо, участковый дошел в мечте своей до таких пределов и до такой ее на глазах истаивающей кромки, за которыми вместо обворожительной галлюцинации вновь открывается трагически очухивающемуся взору мечтателя реализм, как говорится, действительной жизни с зияющей на ее краю бездной безутешного отчаяния.
– Потом, Степ… ты погляди вокруг. Ни одной бабы стоящей не осталось ни в районе, ни в области. Участковый, заметь, лейтенант, то есть почти майор в отставке, ре-гу-ляр-но живет со вдовами вышесреднего возраста и с прочими легкомысленными авоськами. Вот до чего дело дошло. Все девки наши, вся наша смоленская клубника со сливками подалась к гостинице «Националь». Они там за валюту раскрывают объятия дяде Сэму, бляди такие, великую нашу Соню Мармеладову компрометируют, а я тут весь семенной родимый фонд халатно, можно сказать, по ветру развеиваю. А ты говоришь, «ве-ло-си-пе-ди-за-ция». Иногда кандехаю на велосипеде, а собственная душа показывает на меня же пальцем и мне же и говорит: ну, чего ты себя везешь, козел, – рулем руки занял? И куда ты вообще едешь-то, идиотина? А я продолжаю ногами вертеть, педали накручивать. Куда стремлюсь – не знаю. Сейчас вот чуть не добрался до конца света с РУРУ твоей безумной.
– Чего еще пророчат в твоих верхах? – спросил Степан Сергеевич. – Только ты ври поменьше и пореже ширинку свою расстегивай, козел похоти случайной.
– Да, Степ, ты прав. Я – натуральный козел с голубыми трико, на рога накинутыми… Пророчат, что водяру верхи немедленно запретят всухую и начнется борьба с нетрудовыми доходами низов, Степ… ты уж извини. Но я лично с этим планом не согласен. Нас он обойдет теперь стороной. Я душу положу на алтарь Отечества, но своей участковой волей предотвращу разрушения темниц, то есть теплиц-кормилиц, и торжественно закрою служебный глаз на самогонку алкоголических вооружений в вверенной мне местности, душа из них вон, из этих кремлевских верхов! Это разве не беспредел, когда мы тут последних лягушек обгладываем и к тому же жлобски обсасываем, а верхи херовы фазановые привилегии хавают из малахитового царского сервелата, прости, сервиза! Нам с ними не по пути. Мы самостоятельно и с чистой совестью жертв утопии двинемся к покаянию… Но пока что мне, Степ, не прет в карьере. Невезунчик я. Галя Брежнева один раз остановила около меня свою «Чайку» и спрашивает с намеком на резкую внебрачную близость: «Эй, старшой, где бы тут лошадей перезаложить и с легким томлением метелицу на печке переждать?»
Я варежку разинул, палку вокруг пальца покручиваю игриво и отвечаю, что за рулем у нас, по идее, не пьют. Она смерила меня цыганским взглядом с ног до головы. Ду-у-рак, говорит, и поехала дальше. Там и встретился ей Чурбанов наш. Этот прохиндей не стал церемониться – пройдемте, мадам, в постельку, там я вас разок-другой штрафану, и мы коньково-быстреньково разберем-ся-гужанемся с эшелонами высшей власти… Сейчас, Степ, я мог бы быть Чурбановым, а не он. А тебя завхозом вызвал бы к себе на дачу и сразу врезал бы капитана. Гад буду. Нет, Степ, тебе я бы подполковника дал и генеральскую виллу с картофельным огородом. Клянусь должностью и чином, хотя я – козел, прозевавший на посту очень важную крупскую.
– Кого-кого? – переспросил Степан Сергеевич, видимо, проникаясь опасениями насчет душевного здоровья участкового.
– Коррупцию.
– Мне послышалось «Крупская».
– Это, Степ, с резьбой у тебя что-то в головке блока случилось. Я сказал «коррупция». А Крупская пучеглазая, между прочим, мне ваще ни к чему.
– О’кей, проехали мимо Крупской. Надо было тебе честно регулировать движение и не тянуть с людей трешек с пятерками. Нехорошо это. Люди и так, без тебя, инвалиды поганой Системы, а ты с них тянул и тянул, мотоцикл бессовестный.
– Пребывал в заколдованном кругу, Степ. Все сейчас берут, и я клал «лысых» за крагу. Почему брал? Стиснут был алиментами от четырех баб. Я судью спрашиваю: на что мне теперь прикажете питаться? На гривенник в день? А он отвечает, что чем меньше вы будете мяса жрать, тем спокойней это будет для вас и для всей нашей страны. У меня, Степ, хронический, если хочешь знать, донжуан. Нездоров я в этом смысле. Амур мне в сердце целится, но попадает сам знаешь куда. Беда.
Мы со Степаном Сергеевичем от души захохотали. Участкового – как это бывает с людьми выздоравливающими или избежавшими большой опасности – одолевала ненормальная словоохотливость. Он продолжал свой рассказ:
– Умнейшему одному адвокату отдал я по глупости все взятки, накопленные за крагой. Он меня тащит в женскую консультацию – закосить экспертизу.
– И ты, дубина, штаны скинул? – все смеялся Степан Сергеевич.
– Нет. С меня снимали исключительно мозговые данные. Выяснилось, что нырнул я однажды в юности в Жа-буньку и врезался лбом в корягу. С тех пор правая половина моего мозга начала озабоченно давить на левую. Но на суде такая хитрая масть не прошла. Судья сказал, что все это не травма, а донжуан, многоженство и половая распущенность. Я в последнем слове просто взмолился. Господи, говорю, пошли Ты мне с первого взгляда и до гроба одну-единственную двуспальную кровать или софу, в которой нежно располагалась бы неподлая дама первой и последней любви. Сделай, молю, Господи, чтобы возлюбил я русскую нашу литературу гораздо сильней, чем слабовольных лиц противоположного пола. Цыганкой нагадано, что я, может быть, рожден литературным критиком. Но от молитвы атеиста, сам знаешь, толку мало. Это как письмо бросить не в почтовый ящик, а в Жабуньку или на ветер. И теперь, Степ, пошел я по рукам пенсионерок… Хотя это объективная удача жизни, что я пошарен из Москвы. Дело было совсем не в Крупской, между прочим. Все мы каждый месяц начальству отстегивали, и оно сквозь вуаль смотрело на наше робингудство. Пошарен я был из-за дурной природы моего жизненного невезения.
Запоминай, писатель херов, – дарю тебе великодержавно, в смысле добродушно, все фабулы-хренабулы одной лишь горькой страницы своей нелепой автобиографии. Я, конечно, информирован был своими собственными глазами, что в московском застое завелись виды не нашего секса, но то, что он выйдет из полового подполья, – этого я не ожидал. Останавливаю один раз иномарку, правда, с вполне патриотическим номером. Права, говорю, и документ на вашу Мерседес Фольксвагеновну, а также прошу вылезти из салона и честно дыхнуть мне в глаза. Степ!… Степ!… Он вылазит, качая как-то очень странно бедром в кожаных брючках, встает передо мной на цирлы, ибо ростом я выше того же Чурбанова на голову, если не на две, открывает рот и… Степ!!! Он взасос целует меня на посту! Я, гад буду, честно растерялся. У меня ведь в башке имеется инструкция только насчет нападения и угроз из-за угла, а насчет засоса со стороны задержанного мужика – ни словечка в ней не запечатлено. Целоваться эта сволочь педрильская научилась первоклассно, кстати говоря, пока мы тут с тобою тащили мослы к коммунизму. Они времени не теряли даром. От такого засоса у меня пупок прям к горлу передвинуло. Если б я дрых в седле мотоцикла, то и вовек не допер бы, что не дамочка это меня целует. Ну, я тут же беру себя в руки и вполне корректно освобождаюсь от внезапного такого обжима. Хватаюсь за вот этот наган. Наган – на месте. А то ведь Гильтяпов наш жарил однажды шлюху в коляске мотоцикла, а она у него в экстазе оружие выстегнула из кобуры и ушла в ночь. Гильтяпов хватился в отделении нагана и хотел застрелиться, а оружия-то и нет. В общем, от педрилы духами разит, но, честно говоря, не водярой, а дорогим коньяком. И вот, странное дело, хочу правиш-ки у него отнять или сныкать стольник, но почему-то не могу. Чувствую от того засоса – только не подумай, что секс, – какую-то вялость, служебную нерасторопность и душевную обезоруженность. Поезжайте, глупо говорю, и возьмитесь за ум, чтобы возвратиться в мужественные ряды нашего пола. В следующий раз получите отпор не только в виде штрафа, а за нападение на сотрудника органов в извращенной форме Содома и Гоморры. О’кей? Педрила отвалил. А я стою, Степ, холодрыга вокруг ужасная, перспектив у нашей страны никаких не осталось, кроме нормальных, пустой и пьяный троллейбус рядом со мною на столб налетел, – стою, Степ, и думаю, что поцелуем, даже если он мужской, можно обезвредить даже врага. Понимаешь? Я даже попробовал так действовать через пару дней. Очередища была у винного перед самым Рождеством, а какой-то гад пузатый полез, сволочь, чуть не по нашим головам к прилавку. Я его беру за борта паль-тугана кожаного, изо всей силы притягиваю к своей груди, резко чмокаю в самую разиню и говорю: ты что, падла, членом политбюро тут заделался, да? Ну он рукавом рот обтер и мирно свалил без бутылки – проняло его совесть. Но дело не в этом. Дергают меня к начальству, а оно топает ногами по ковру и орет следующим образом: «Мало того, что ты приспешник сионистов! Ты ко всему прочему еще и пи-да-рас! Вот, гляди, фото твои гомосе-ковские!… Они в реакционных газетенках вражеских стран пропечатаны!… Ты поднасрал всему Министерству внутренних дел!…» Степ, ты не поверишь, но на снимке был я и приникший ко мне в засосе педрила. Я чуть не заплакал от обиды и ненависти к такому коварству, но винить мне было некого. Молчу. А там ор стоит: «Оружие – на стол!… Партбилет – на стол!… Погоны – в мусорную корзину!…» Вместо оправданий и объяснений я хватаюсь за последнюю соломинку молниеносного маневра и внезапно чмокаю само начальство в его рычащее орало. Засос. Начальство, естественно, тоже фары на меня вылупляет и хлопает ими вполне обезоруженно. Тогда я тихо говорю: это же не значит, товарищ подполковник, что вы – пидарас. Мне этот гомс устроил провокацию, потому что в нашей стране еще очень слабо развиты Содом и Гоморра. От таких, говорю, засосов никто не застрахован – даже Чурбанов, и ваще я лично страдаю не от злоупотребления частью тела с черного хода, а от неумеренной тяги к случайным встречам с дамами любого поведения… До начальства аргумент дошел. Вот почему я теперь в ссылке и из органов не пошарен. Но все же будет у меня первая тургеневская любовь, Степ, будет! Взятки же после покаяния… со взятками я решительно завяжу, хотя почему бы не взять с сельпо или заготскота за их вражеские действия против народа?…