Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Кнопка звонка чем-то была примаскирована, словно он не работал. Тогда Гелий постучал по обивке дверной кулаком, но так, чтобы звук был поглуше и направлялся только в квартиру. Сразу же приник ухом к обивке. Никаких шагов и шорохов внутри не последовало. Там весьма странно крутилась на одном и том же месте «айне кляйне нахтмузик».
Странная догадка моментально возвратила его в юность, к тем временам, когда вглядывался он бывало в тайные музыкальные смыслы этого сочинения, многозначительно намекавшие на что-то такое существенное, имеющее отношение к нему лично, то ли уже бывшее когда-то,
И вдруг в затрапезном подъезде, у двери, за которую был он выставлен, пронзила его не собственная догадка, но откровенность самой музыки, как бы решившей, что пришла наконец пора открыть этому человеку тайну их отношений. «Судьба! – ахнул Гелий. – Судьба!… Ничего, видать, спроста не бывает в этом темном бытии… Это ж судьба моя… но не итог ее… я еще торчу на одном месте… это значит – еще что-то меня впереди ожидает… только вот что?… Смерть – что ж еще?… Не крутиться ведь теперь весь век на одном месте?»
Иголочку, когда она попадала в щербинку, словно в канавку, выкидывало из нее обратно, и она принималась вы-щербывать в беспомощном своем одиночестве все тот же, любимый им и лакомый ему музыкальный кусочек… «А ведь бывало, моя прелесть, поджидала ты меня у окна… и дверь была к тебе полуоткрыта… все было… тоска… тоска…»
Он упрямо постучал в дверь еще пару раз, но тут зрячий его глаз присмотрелся и различил в темноте, как раз над звонком, кое-как сложенный лист бумаги. В нем все оборвалось, хотя обрываться вроде бы было уже совсем нечему.
«Нет ее!… ушла!… Но так что ж ей сидеть одной посреди продовольственного безобразия!… Я на ее месте тоже ушел бы куда-нибудь… только вот куда?»
Не понимая, почему он поступает против одного из своих твердых правил – ему и в голову не могло прийти, что после всего случившегося НН обратилась именно к нему, – Гелий снял с кнопки записку, развернул ее, подошел поближе к кабине лифта и начал читать. До него не сразу дошло, что несколько бестолковый, написанный нервно, крайне торопливо, может быть, даже впопыхах, текст обращен все-таки именно к нему, к Гелию.
Но когда это начало до него доходить, он присел, верней, он обессиленно опустился на выщербленный людской обувкой кафель пола, перечитал записку еще раз, и еще, и еще, словно бы сомневаясь во впечатлении души и считая таковое впечатление иллюзией бедного своего ума, поврежденного событиями этой ночи.
«Если хватило у тебя ума вернуться, прости меня за помрачение совести, я – свинья, хотя бы потому, что на ночь глядя и в мороз. Ты – дрянь, дрянь, последняя дрянь, но я еще хуже, прости, подожди, звонила, бегу тебя искать и в церковь, это рядом, а оставлять ключи немыслимо, ты же знаешь… ничего уже изменить нельзя, но прости за скандализмы и уродство жестов, подожди и вали тогда на все четыре стороны, а так же… в общем, жди…»
Неясно, что за мед услаждал его ум и пропитывал душу целебной дикостью незнакомого состояния, когда он перечитывал и перечитывал записку. В ней ведь не было ничего обнадеживающего. Наоборот, совестливая откровенность и чувство вины НН за то, что сама она считала в своем поведении непростительным, должны были бы лишний раз тыкнуть Гелия носом в дерьмо его постыдной выходки. И он, как это с ним уже не раз приключалось, настолько втоптан был бы нравственным превосходством ближнего в непролазную грязь, что искренне счел бы холодную жестокость и горделивость подобной позиции еще большим хамством, чем его собственное.
Но Гелий ничего такого не почувствовал. Прилепив внимание к слову жди,он все повторял его про себя и повторял… жди, жди, жди…Потом прижал записку к дурацкому носу маски, к питекантропским ее губам, к бровищам из «кошки ужесточенной», не замечая в этот миг, что это всего лишь папье-маше, а не его живая плоть и кожа, но совершенно балдея от благоухания всех, возможно, самовнушенных смыслов неожиданного послания, полученного в такуюминуту в такойпустыне.
Первой же его мыслью была мысль о том, что котенок теперь в порядке, в самом скором времени тепло и жратва ему гарантированы. Собственно, он и не сомневался в благородной нормальности натуры НН… «Сомневался я, дорогая, ежеминутно в поганом уме, зачуханной чести и пропащей совести нашей бздюмовой эпохи, в моральном пре-
восходстве высших церковных чинов над паствой и обитателями болот жизни – сомневался… только носом поводил от самого себя да от писателей, небрезгливо приросших чмокающими пятаками к кормушкам советско-скотского хлева и т.д., и т.п., – а в прелестной твоей нормальности я никогда не сомневался… никогда…»
Он поглубже заложил руки в рукава. Маску снимать не стал. Лицу под ней было тепло от его же надышанности, а может быть, даже от некоторого вынужденного, бедного родства, возникшего между ним и ею.
Как ни странно, ничтожное это, нелепейшее, жалкова-то-комическое вещество бездушного предмета, самодельно отштампованного из размоченных яичных коробок, разопревшего изнутри от дыхания человека и источавшего какое-то оригинальное зловоние, сообщало замерзшему пусть иллюзорное, но все же чувство хоть какой-то его укромной отделенности от враждебной громадины соседствующего мира.
Вдруг ни с того вроде бы ни с сего он попытался хоть на миг представить себя живым Брежневым – добродушным ничтожеством, паханом, вознесенным на вершину власти шоблой партийных урок, социально ставших после всероссийской антропологической катастрофы всем,но в остальном так и оставшихся ничем.«…Ужас… Тоска… Да и вообще, мог ли быть царь в голове у Империи, заменившей власть императора на верховодство всех этих совершеннейших ублюдков?… Тоска… будь я истинным гражданином – давно бы уже пустил себе пулю в лоб из парабеллума Револьвера, пардон, папенька, за предсмертный калам-бурчик…»