Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Поэтому он и расслышал в только что случившемся въедливый душок приблатненно уродливой нашей действительности – душок блатного опуса, который вырвался из всей Системы,словно вонючий поток из прогнившей канализации… я ль тебя не холил… я ли не лелеял… о чугунный угол тумбы фонаря…
Может быть, из-за назойливости дурацких этих слов Гелий не услышал ни стона чужой отлетающей души, ни предсмертного хрипа телесного. А может быть, их заглушил визг шин и рев мотора машины, удачно вырвавшейся все ж таки из облавы, сгинувшей в ночи, в тучах снега, в мрачной чаще
А последний из шакалов, не так уж и покалеченный на охоте, и не подумал хоть как-то позаботиться о товарище, в безмолвных корчах валявшемся на мостовой с переломанными костями ног, или поинтересоваться, что стало с глупым Бузолей, с разлету шваркнутым неразумною своей башкой о чугунный угол тумбы фонаря.
Скрылась из виду машина, словно в наблюдательном глазу Гелия и не было схватки ее на мостовой с шакалами, а оборот всех этих событий словно бы произошел в каком-то странном сне да бредовой был фантасмагорией самой «поехавшей» действительности, с которой сорвало вдруг «крышу» вихрем обезумевшего времени, распевавшим навязчивую блатную песню.
26
Вдруг он подумал, а подумав, почувствовал, что вьюга и холод выдуют вот-вот остатки силы жизни из всего его существа. Еще минута-две – и обморочная пустота, под ним образовавшаяся, станет выстуженней и бездонней, он не сможет превозмочь странного соблазна общей слабости, отдастся ей, закрыв и зрячий глаз… «пиздец котенку – больше срать не будет…»
Должно быть, миг любовного соития мысли с чувством есть спасительный инстинкт, моментально преображающий человека в умное животное, чтобы сообщить всем его действиям молниеносную целеустремленность.
От уподобления себя котенку, отчаянного цинизма жестокой народной поговорки, вмиг смывшей со случившегося блатную жижу и обернувшейся вдруг в сознании со-страдательнейшим из всех возможных значений, в Гелии снова трепыхнулась вдруг та самая волна жизненного веселья.
Спавший на левой стороне груди, мурлыкавший котенок, щекотливо шуранув лапкой под мышкой, только поддал той волне веселого и отчасти комического жарку горения.
Может быть, если б не мурлы-мурлы оборотов телесного моторчика, собственное сердце человека взяло бы и остановилось от слабости, от тоски, от боли за все в теле ушибленное, побитое, нывшее и промерзшее до мозга костей. А так ослабевшему органу тела смешно было чуять рядышком двойничка-напарничка, работяще подноравливающе-гося вздрагивать-постукивать-резонировать в такт… в такт… в такт… род-ствен-но-му дру-гу, по-пав-ше-му в бе-ду…
Гелий и не задумывался, что за животная сила поддала ему вдруг дыхания, заставила встать при полном – вот что странно! – нежелании даже шевельнуться, подняла, вывела из сугроба, начисто притупила боль, просто-таки вознесла над заметенной снегом улицей и устремила чуть ли не вслепую – в ближайший подъезд.
Глазу его было уже не до наблюдения, но в него успела вместиться в последний миг мостовая, над которой бесчинствовали ветер и вьюга.
Прочь с мостовой, непонятно куда, из последних, видимо, сил пытался уползти раненый – скреб голыми руками мостовую, подгребал под себя снег и лед. Под фонарем валялось неестественно скрюченное тело убитого с размозженной головою, снег под которой был черен. Уцелевший шакал уже успел смыться.
Гелий содрогнулся от мгновенного сопереживания двум этим жертвам, поделом – вот уж что точно, то точно – нарвавшимся на случай.
Его тут же отвлекло от них обоих той животной, как бы то ни было для благородного человека, всевластною, отвращающей силой, которая – кто знает: не без сожаления ли? – уводит от охотничьей погони волка, лань, гуся и обезьяну, заставляя любую тварь бегущую оставлять без призора всех раненых и павших, но не добитых.
27
Он с трудом открыл дверь ближайшего подъезда, настырно подпертую с улицы напором злобного ветра, а изнутри толкаемую сквозняком, которому, видимо, не терпелось вырваться из помещения на свободу. Ужасно прозвучали грохот со скрипом и треском петель, когда уличный ветер захлопнул за Гелием дверь входа в иное положение жизни, а сам остался злобствовать снаружи.
И он завалился в угрюмую, застойную вонищу казенной полутьмы, к которой в первый же миг, несмотря на ничтожность такой оказии, испытал чувство громадной благодарности. Вместе с тем он сразу же понял, что некоторая защита и скудное тепло моментально, сейчас вот обернутся еще пущей беспризорностью и равнодушием холодрыги, которая непременно учует его здесь, поблизости, вот-вот накинется, не дав успеть как следует обогреться, и тогда…
«Поистине, Гелий Револьверыч, необратимость сиюминутной мерзости всего постыдного пред ликом Вечности – есть реальность прижизненного ада…это правильно врезал мне тогда в глаз, на дискуссии, один батюшка… очень правильно… не в бровь, а в глаз… вот каким батюшкам следовало бы доверяться…»
Котенок заворочался от каких-то неудобств. Тогда Гелий начисто отвлекся от шатаний по зачуханным закоулкам частного своего ада, как бы неспроста заявившего вдруг о себе в самую, быть может, жалкую, беззащитную и тяжкую минуту существования заблудшего человека.
Он вслепую поискал вокруг батарею отопления. Должна же она быть в подъезде такого старого дома. Нащупал ее. В темноте Гелию показалась, что он провел рукою по ребрам какого-то давно подохшего железного монстра.
Пристойного тепла там не дневало и не ночевало, наверное, с прошлой зимы, когда подъезды домов все-таки призревались проклятою нашей, дышавшей на ладан, какой-никакой, но на имперском одре своем еще трепыхавшейся Системой.
«Все равно следует тут переждать сколько сам смогу, обогреться… немного отдышаться, хотя дышать-то уже вроде бы не на что – пальцы что-то совсем занемели, зубы стучат, губы дрожат, коленки подгибаются, сердце совсем забарахлило бы, если б не котенок… это ж счастье, что виски сунул в карман… О Господи, как совершенны…»
Затем он подумал о нечисти, все еще веря в ее неунич-тожимость и всесилие, и вслух сказал, точнее говоря, промычал, потому что язык у него совсем не ворочался от холодрыги: «Выходи, козлы, по стене растирать буду вас, плевки ядовитые!»
Полутьма подъезда почему-то показалась ему мрачней и непроницаемей самой своей прародительницы – тьмы. Он огляделся вокруг в поисках каких-нибудь плазменных волчков-клубочков. Потом вновь нахлобучил на затылок бровастую маску, намучился, отвинчивая зубами пробку, примерзшую к горлышку из-за его же слюней, и глотнул спиртного – с грешной страстью предвосхищения действенной поддержки выстуженному телу.