Собрание сочинений. т. 4.
Шрифт:
Знакомство с Клодом Лантье началось в требушином ряду. Кадина и Майоран ходили туда каждый день, побуждаемые тем плотоядным, жестоким любопытством, какое свойственно детям улицы: ведь выставленные напоказ отрубленные головы — забавное зрелище. Вокруг этих павильонов текут красные ручьи; Кадина и Майоран окунали в них носок башмака, бросали охапки листьев, которые запруживали поток, образуя кровяные болота. Они с интересом следили за тем, как привозится голье в зловонных колымагах, как их потом моют из шлангов. Кадина и Майоран наблюдали за разгрузкой бараньих ножек, которые вываливают, точно груды грязного булыжника; они видели огромные, окостенелые языки с кровавыми лоскутами выдранного из глотки мяса, бычьи сердца — могучие и затихшие, словно колокола, снятые с колокольни. Но особенно, до дрожи, поражали их большие, сочащиеся кровью корзины, набитые бараньими головами; оттуда торчали влажные рога, черные морды с клочьями кожи и шерсти, оставшимися на ободранном мясе; детям порой чудилось, будто некая гильотина бросает в корзины головы бессчетного множества стад. Кадина и Майоран шли следом за этими корзинами до самого дна подвала, вдоль рельсов, проложенных по ступенькам лестницы, слушая визг роликов, на которых катятся эти плетенки-вагоны, — визг, похожий на свист пилы. А внизу их охватывал упоительный ужас. Кадину и Майорана обступал запах бойни, они ходили между темными лужами, где, казалось, то и дело загораются чьи-то багровые глаза; подошвы приставали к клейкому полу, дети шлепали по этой омерзительно-страшной грязи, взбудораженные и восхищенные. Короткие язычки газовых рожков мигали, как веки, налитые кровью. У водоемов, при тусклом свете, проникавшем из подвальных окошек, они подходили к столам мясников.
Кадина и Майоран были уверены, что под вечер, между четырьмя и пятью, непременно встретятся с Клодом на торгах, на оптовой распродаже говяжьих легких. И действительно, между повозками требушинников, осаженными вплотную к тротуару, среди толпы в синих блузах и белых фартуках, стоял Клод; его толкали, в ушах у него гудело от пронзительных выкриков наддатчиков, но он даже не чувствовал, как его пинают локтями, он продолжал в экстазе любоваться огромными легкими, висевшими на крючьях аукциона. Он часто объяснял Кадине и Майорану, что нет зрелища прекрасней. Легкие были нежно-розового цвета, который книзу постепенно густел и переходил в ярко-алую кромку; художник говорил, что легкие словно сделаны из атласного муара; он не находил слов, чтобы образно выразить их шелковистую мягкость, эти все новые и новые переливающиеся борозды, эту воздушную плоть, которая ниспадала широкими складками, словно повисшая в воздухе юбка балерины. Он сравнивал бычьи легкие с одеждой из газа, с кружевами, сквозь которые виднеется бедро прелестной женщины. Когда косой солнечный луч, озарив огромные легкие, опоясывал их золотым кушаком, Клод замирал в восторге, испытывая такое счастье, какого не испытал бы перед наготой целого хоровода греческих богинь или парчовыми платьями романтических владелиц замков.
Художник стал искренним другом юной четы: он питал пристрастие к красивым животным. Клод долгое время мечтал написать огромное полотно, где изобразил бы любовь Кадины и Майорана на фоне Центрального рынка среди овощей, морской рыбы, мяса. Он задумал написать их сидящими, обнявшись, на ложе из снеди и слившимися в идиллическом поцелуе. Клод видел в этой картине манифест художника, позитивизм в искусстве, в современном искусстве, до конца экспериментальном и до конца материалистическом; кроме того, он задумал свою будущую картину, как насмешку над идеалистической живописью, как пощечину школам устарелого направления. Но уже почти два года он каждый раз писал новые эскизы и так и не нашел правильного звучания. Он уничтожил чуть ли не пятнадцать холстов. От этого у Клода осталась большая горечь, и все же художника продолжала связывать с его двумя моделями своего рода безнадежная любовь к невоплощенной картине. Часто, встретив их слоняющимися по городу после обеда, он бродил вместе с ними по рыночному кварталу, заложив руки в карманы и с глубоким интересом наблюдая уличную жизнь.
Все трое шли в ряд, шаркая подошвами, заняв весь тротуар и заставляя встречных сходить на мостовую. Закинув голову, они впивали запахи Парижа. Они могли бы с закрытыми глазами узнать каждый его уголок — по аромату ликера из винного погребка, по теплу, пахнувшему из булочной или кондитерской, по запаху прели от витрин зеленщиц. Они совершали большие походы. Им нравилось проходить сквозь ротонду Хлебного рынка — огромную, массивную каменную клетку — между штабелями белых мешков с мукой, прислушиваясь к стуку своих шагов, гулко отдававшемуся в тишине под сводами. Они любили примыкавшие к рынку улицы, опустевшие и унылые, как уголок заброшенного города, — улицы Бабиль, Соваль, улицу Двух экю, улицу Виарм, побелевшую от соседства с мельницами, где в четыре часа утра уже кишит людьми хлебная биржа. Свой поход они обычно начинали отсюда. Они медленно брели по улице Вовилье, останавливаясь у окон подозрительных кабаков, со смехом указывая друг другу глазами на большой желтый номер у дома с запертыми ставнями. В том месте, где улица Де-Прувер суживается, Клод смотрел, сощурив глаза, напротив: там, в конце крытой галереи рынка, виднеется боковой портал церкви св. Евстафия с розеткой и двумя ярусами полуциркульных окон, словно вправленный в огромный корпус этого здания-корабля, напоминающего современный вокзал; Клод со свойственным ему духом противоречия утверждал, что вся архитектура средневековья и Возрождения не устоит перед Центральным рынком. Затем, идя вдоль широких новых улиц — улицы Новый мост и Центрального рынка, — он объяснял своим юным спутникам преимущества современной жизни, великолепных тротуаров, высоких домов, роскошных магазинов; он предсказывал рождение оригинального искусства, первые шаги которого он уже улавливает, но терзается оттого, что бессилен раскрыть его сущность. Однако Кадине и Майорану больше нравилась провинциальная тишина на улице Бурдоне, где на мостовой можно играть в шары, не боясь, что тебя задавят; проходя мимо чулочных и перчаточных оптовых магазинов, Кадина приосанивалась, а скучающие на пороге каждой лавки приказчики, с непокрытой головой и пером за ухом, провожали ее взглядом. Кадине и Майорану нравились и еще сохранившиеся районы старого Парижа: улицы Потери и Ленжери с их пузатыми домами и лавочками, торгующими маслом, яйцами, и сыром; улицы Ферронри и Эгюйери — некогда красивые, с узкими, темными лавками, но особенно нравилась им улица Курталон, мрачная, мерзкая улочка между площадью Сент-Опортюн и улицей Сен-Дени, изборожденная зловонными узкими проходами, где оба они шалили, когда были маленькими. На улице Сен-Дени начинался мир чревоугодия; Кадина и Майоран улыбались сушеным яблокам, лакричным палочкам, черносливу, леденцам в бакалейных и аптекарских магазинах. Каждый раз прогулки по городу наводили их на мысль о лакомствах, вызывали желание вкусить, хотя бы взглядом, от выставленных яств. Этот квартал был для них что готовый стол, неиссякаемый десерт, куда они охотно запустили бы руку. Они лишь мимоходом заглядывали в район трущоб на улицах Пируэт, Мондетур, Петит-Трюандери, Гранд-Трюандери; их не привлекали лавчонки со съедобными улитками или вареными овощами, харчевни требушинников и торговцев водкой. Однако была на улице Гранд-Трюандери фабрика мыла, такая душистая и манящая среди смрада, что Майоран останавливался и ждал: может, кто-нибудь войдет или выйдет, тогда мальчик вдохнет аромат из распахнувшейся двери. Затем они спешили обратно на улицы Пьер-Леско и Рамбюто. Кадина питала страсть к соленому и в восхищении созерцала связки копченых сельдей, бочонки с анчоусами и каперсами, кадки с корнишонами и маслинами, откуда торчали большие деревянные ложки; от запаха маринада так приятно щекотало в горле; у Кадины текли слюнки, она невольно облизывалась, глядя на остро пахнущую треску, свернувшуюся кольцом, на семгу, сало и ветчину, на сложенные горкой лимоны в корзине; нравилось ей смотреть и на коробки сардин, возвышающиеся среди мешков и ящиков, — словно чьи-то искусные руки возвели металлические колонны. На улицах Монторгей и Монмартр были еще другие чудесные бакалейные лавки и рестораны, из подвалов которых изумительно пахло; были там веселящие взор витрины с живностью и дичью, консервные магазины, где у дверей из бочек с выбитым дном вываливалась кислая капуста, желтая и искромсанная, как ветхий гипюр. А на улице Кокильер Кадина и Майоран упивались запахом трюфелей. Там имеется большая съестная лавка, оттуда на тротуар исходит такое благоухание, что Кадина и Майоран млели и жмурились, воображая, что смакуют разные вкусности. Клод расстраивался, говорил, что все это его изнуряет; он шел обратно по улице Облен к Хлебному рынку — разглядывать торговок салатом в подворотнях и грубую фаянсовую посуду, выставленную на тротуарах, предоставив «этим двум животным» заканчивать прогулку среди аромата трюфелей — самого острого букета в квартале.
Таковы были их большие походы. Когда же Кадина бродила одна со своими букетиками фиалок, она заходила и дальше, навещая некоторые излюбленные ею магазины. Особенно пылкую любовь она питала к булочной Табуро, где целая витрина занята кондитерскими изделиями; Кадина шагала по улице Тюрбиго, раз десять возвращаясь обратно, чтобы еще раз пройти мимо миндальных
Подчас в ней пробуждалось и кокетство. Тогда она покупала себе роскошные наряды на уличной выставке «Французских фабрик», которые, словно флагами, расцвечивали перекресток св. Евстафия огромными полотнищами, спущенными с верхнего этажа до самого тротуара и развевающимися на ветру. Немного стесняясь Своего лотка, Кадина пробиралась в толпе торговок Центрального рынка, стоящих в грязных фартуках перед своими будущими воскресными нарядами, и щупала то фланель, то шерстяные и бумажные материи, проверяя плотность и мягкость ткани. Она решала, что непременно сошьет себе платье из яркой фланели, или из ситца в разводах, или из пунцового поплина. Иной раз она выбирала себе наряд даже в витринах с отрезами материи, задрапированными и соблазнительно разложенными рукою приказчика: светлый шелк, лазоревый или фисташковый, который мечтала отделать розовыми лентами. Вечером Кадина отправлялась на улицу Монмартр, навстречу ослепительно сверкающим витринам знаменитых ювелиров. Эта ужасная улица оглушала ее грохотом бесконечных экипажей, стискивала в непрерывном потоке толпы, но девочка не двигалась с места, жадно глядя на пылающее огнями великолепие под нитью фонариков вдоль наружной стороны витрины. Сначала бросалось в глаза серебро; оно сияло матовой белизной, оно отбрасывало яркие отблески; рядами тянулись серебряные часы, висящие цепочки, крест-накрест сложенные столовые приборы, кубки, табакерки, кольца для салфеток, гребни, лежащие на этажерках; но Кадине полюбились наперстки — серебряные бугорки, выстроенные на ярусах фарфоровых полочек под стеклянным колпаком. Стекла второй витрины, по другую сторону от входа, казались желтыми от рыжих отблесков золота. Сверху ниспадали густой пеленой длинные цепочки, вспыхивающие красными молниями; круглые женские часики, повернутые к стеклу крышкой, искрились, как падучие звезды; на тонкие стержни были нанизаны обручальные кольца; браслеты, брошки, драгоценные украшения сверкали на черном бархате футляров; в больших квадратных ларцах загорались и гасли синие, зеленые, лиловые огоньки перстней; а серьги, медальоны, кресты, уложенные на двух или трех полках прозрачных этажерок, играли на хрустальных срезах, делая их похожими на богато изукрашенные края дарохранительницы. Отблески всего этого золота, точно солнечными лучами, заливали улицу до середины мостовой. И девочке казалось, что она попала в некое святилище, в сокровищницу императора. Она долго изучала эти кричащие драгоценности, рассчитанные на рыбных торговок, усердно читала этикетки с крупными цифрами, приложенные к каждому украшению. Ее выбор падал на сережки: золотые розочки с подвесками из поддельного коралла.
Как-то утром Клод застал ее у витрины парикмахера на улице Сент-Оноре. Она с глубокой завистью любовалась выставленными волосами. Сверху ручьями струились гривы, пушистые хвосты, расплетенные косы, дождь локонов, накладки в три яруса — поток конского волоса и шелковых нитей, огненно-рыжие пряди, густые черные кудри и светло-русые волосы всех оттенков, вплоть до седых шевелюр, предназначенных для влюбленных шестидесятилетних дам. А внизу покоились в картонных коробках скромные накладки, фальшивые букли, напомаженные и уложенные шиньоны. И в центре этой картины, в глубине этого своеобразного храма, под висящими на крюках распущенными косами, вращалась женская фигура. На ней был атласный шарф вишневого цвета, заколотый медною брошкой над ложбинкой между грудями; в ее высокой прическе красовались веточки флердоранжа, как у новобрачной; кукольный рот застыл в улыбке; ресницы над светлыми глазами были жесткие и слишком длинные, а восковые щеки и плечи — словно обожженные и закоптившиеся от газа. Кадина ждала, пока кукла сделает полный оборот и явит ей свою улыбку; девочка бывала счастлива, когда профиль красавицы постепенно вырисовывался и она медленно поворачивалась слева направо. Клод пришел в негодование. Он стал трясти Кадину за плечо, спрашивая, что она здесь делает, перед этой пакостью, «перед этой стервой, подобранной в морге». Клод вконец разбушевался, кричал, что это нагота трупа, уродство красивости, уверял, что теперь изображают только таких женщин. Но девочку он не убедил, — она находила куклу красавицей. Затем, вырвавшись из рук Клода, который тащил ее прочь, Кадина, досадливо почесывая свою черную кудлатую головку, показала на огромный рыжий хвост, вырванный, вероятно, из могучего крестца какой-нибудь кобылы, и призналась, что хотела бы иметь такие волосы.
И вот уже во время своих больших походов, когда все трое — Клод, Кадина и Майоран — бродили вокруг Центрального рынка, они из любого конца улицы видели какую-нибудь часть чугунного гиганта. То были внезапные озарения, неожиданные архитектурные открытия, когда один и тот же горизонт представал в бесконечно разнообразных аспектах. Миновав церковь, Клод оборачивался — чаще всего на улице Монмартр — и с восхищением любовался издали рынком, который был виден сбоку; перед Клодом открывалась большая аркада и высокий зияющий вход; дальше теснились павильоны с двумя ярусами крыш, с непрерывными рядами ставен и огромными шторами; казалось, это высятся, одно над другим, очертания домов и дворцов, словно некий Вавилон из металла, легкий, как сооружения индийских зодчих, пересеченный висячими террасами, воздушными галереями, мостами, переброшенными над бездной. Трое друзей, бродившие вокруг этого города из металла, вновь и вновь возвращались к нему; больше чем на сто шагов они не могли от него уйти.
Они приходили сюда в теплый послеобеденный час. Ставни наверху закрыты, шторы спущены. Под сводами крытых галерей дремлет пепельно-серый воздух, пронизанный желтыми полосами солнечных бликов, падающих из высоких окон. С рынка доносится заглушенный говор; звонко отдаются шаги редких прохожих на тротуарах, а носильщики с бляхами сидят рядами на каменных выступах в углах павильонов и, сняв свои тяжелые башмаки, растирают натруженные ноги. Тишина — это отдыхает колосс, — и ее лишь порой нарушает петушиный крик в глубине подвала для живности.
Часто друзья ходили смотреть, как грузят пустые корзины, за которыми ежедневно приезжают подводы, чтобы доставить их отправителям. Корзины, пестревшие наклейками с надписями и цифрами, образовывали горы перед складами комиссионеров на улице Берже. Грузчики складывали их симметрично, штабель за штабелем. Когда же гора корзин на подводе вырастала до уровня второго этажа, тогда грузчику, стоявшему внизу, нужно было сначала раскачать свою груду корзин, чтобы затем с размаха подбросить вверх на подводу, где ее перехватывал другой грузчик, стоявший наготове, с протянутыми руками. Клод, которого пленяли сила и ловкость, мог часами следить за полетом этих штабелей корзин и смеялся, когда при слишком сильном броске корзины перелетали через нагруженную подводу и падали посреди мостовой. Другим излюбленным местом Клода были тротуары на улицах Рамбюто и Нового моста — угол у фруктового павильона, где идет торговля с лотков. Он любовался овощами, разложенными на вольном воздухе, на столах, покрытых черною мокрою тряпкой. В четыре часа дня солнце заливает светом этот зеленый уголок. Клод ходил между рядами, с любопытством рассматривая яркие лица: у молодых торговок волосы были убраны под сетку, а щеки уже загорели от постоянного пребывания под открытым небом; у старух — дряхлых и морщинистых — из-под желтых косынок выглядывали красные физиономии. Здесь Клод прохаживался без Кадины и Майорана, которые издали замечали матушку Шантмес, грозившую им кулаком в ярости, что они шатаются без дела. Клод нагонял их на противоположном тротуаре. Открывавшийся отсюда вид на улицу подсказывал великолепный сюжет для картины: под большими выгоревшими зонтами — красными, синими, фиолетовыми, — которые были привязаны к высоким шестам и усеяли рынок разноцветными холмиками, сидят торговки; яркие полушария зонтов пестреют на зареве заката, гаснущего над морковью и репой. Какая-то столетняя карга заботливо раскрыла свой шелковый розовый зонтик, жалкий и обтрепанный, над тремя пучками чахлого салата.