Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
Пьер вздрогнул от негодования.
— Как! Меня послал монсеньер Нани, и к нему же я должен вернуться? Что за глупая игра? Меня, точно мяч, швыряют от одного к другому. Смеются они надо мной, что ли?
Измученный, обессиленный, Пьер тяжело опустился на стул против аббата, который сидел не шевелясь, с посеревшим от бессонной ночи лицом и трясущимися руками. Наступило долгое молчание. Потом дон Виджилио объявил, что ему пришла в голову новая мысль: он немного знаком с духовником папы, францисканским монахом, это человек простой, и к нему легко обратиться. Несмотря на свое скромное положение, отец францисканец может оказаться полезен. Во всяком случае, следует попытаться. Снова наступила тишина; Пьер задумался, вперив в стену невидящий взгляд, и вдруг ему бросилась в глаза старая картина, так глубоко поразившая его в день приезда. При бледном свете лампы ему почудилось, будто картина постепенно отделяется от стены и оживает, точно прообраз его собственной судьбы, его бессильного отчаяния перед наглухо запертой дверью в обитель истины и справедливости. Ах, как похожа была на него эта несчастная женщина с распущенными волосами, любящая и отвергнутая, которая, спрятав лицо, горько рыдала, в изнеможении упав на ступеньки крыльца у безжалостно запертой двери! Продрогшая, одетая в лохмотья, всеми покинутая, она хранила тайну своей безутешной скорби: какое несчастье, какое преступление таила она, закрыв лицо руками? Пьеру чудилось, что она походит на него, она казалась ему сестрою, родным существом, как все те обездоленные, отчаявшиеся люди, без надежды, без крова, что плачут от холода и одиночества и напрасно стучатся, выбиваясь из сил, в глухие угрюмые двери. Он и раньше не мог равнодушно смотреть на эту картину, но в этот вечер образ незнакомки, без имени, с закрытым лицом, рыдающей горько и безутешно, так взволновал его, что он вдруг спросил у дона Виджилио:
— Вы не знаете, кто написал эту картину? Она трогает меня до глубины души, точно произведение великого мастера.
Пораженный неожиданным вопросом, никак не связанным с их беседой, аббат поднял голову и с удивлением начал рассматривать почерневший, запыленный холст в простой раме.
— Откуда она, вы не знаете? — допытывался Пьер. — Почему ее повесили именно здесь, в этой скромной комнате?
— Право, не могу сказать, — ответил дон Виджилио, равнодушно пожав плечами, — не все ли равно?
Тут он осторожно поднялся с места. Но даже это движение вызвало в нем такую сильную дрожь, что он начал стучать зубами и с трудом мог проститься.
— Нет, не провожайте меня, — прошептал он испуганно, — оставьте лампу в этой комнате… И скажу вам на прощание — самое лучшее всецело положиться на монсеньера Нани, уж он-то, по крайней мере, обладает властью. Я говорил вам с самого начала: хотите вы того или нет, но в конце концов покоритесь его воле. Так какой же смысл бороться?.. И, ради бога, никому ни слова о нашем ночном разговоре, не то я пропал!
Бесшумно отворив дверь и подозрительно оглядевшись по сторонам, дон Виджилио осторожно вышел в темный коридор, а потом, собравшись с духом, юркнул в свою комнату, так тихо, что ни один шорох не нарушил мертвого сна старинного палаццо.
На другой день, решив продолжать борьбу и испробовать все средства, Пьер попросил дона Виджилио представить его знакомому францисканскому монаху, духовнику папы. Этого доброго смиренного францисканца, человека очень скромного и простого, вероятно, выбрали в духовники святому отцу именно потому, что он не имел никакого влияния и не стал бы злоупотреблять своим почетным положением и близостью к его святейшеству. Со стороны папы было некоторой рисовкой взять духовника из братьев миноритов, друга сирых и убогих, смиренного монаха нищенствующего ордена. Францисканец считался, однако, хорошим проповедником, твердым в вере, и даже сам папа слушал его проповеди, согласно обычаю, укрывшись за занавеской; хотя непогрешимому главе церкви и не подобало выслушивать чьи-либо поучения, но как человек он все же имел право внимать слову божию. Помимо врожденного красноречия, добрый монах был действительно чутким, внимательным духовником, он с кротостью исповедовал и отпускал грехи, очищая души от скверны святою водой покаяния. Видя, как он скромен и прост. Пьер даже не стал просить его о свидании с папой, чувствуя, что это бесполезно.
До самого вечера аббата не покидал чистый образ Франциска Ассизского, «простодушного возлюбленного бедности», как называл его Нарцисс Абер. Пьера часто удивляло, что этот новоявленный Иисус, нежно возлюбивший людей, животных, всю природу, преисполненный горячего милосердия к страждущим и униженным, мог родиться в Италии, стране эгоистической, где ищут наслаждений и поклоняются радостям жизни и красоте. Конечно, времена изменились, но какая же пламенная любовь к ближнему понадобилась в жестокую эпоху средневековья этому утешителю угнетенных, вышедшему из народа, чтобы он стал проповедовать самопожертвование, отречение от богатства, отказ от грубого насилия, равенство и покорность во имя воцарения мира на земле. Он странствовал по дорогам в нищенском рубище, в серой рясе, препоясанной веревкой, обутый в сандалии на босу ногу, без посоха и сумы. Франциск и его собратья произносили вдохновенные, дышащие поэзией проповеди, смело отстаивали великие истины, творили суд, клеймили богатых и могущественных, обличали дурных пастырей, распутных епископов — торгашей и клятвопреступников. Францисканцев встречали с радостью, как избавителей, люди следовали за ними толпами, они были друзьями, заступниками всех сирых и убогих. Вначале римскую церковь испугали столь радикальные идеи, и папы долго колебались, прежде чем признать новый орден; наконец они признали францисканцев, вероятно, надеясь воспользоваться в своих целях этой новой силой, завоевать с ее помощью бедный люд, огромную неведомую массу, вечно недовольную, вечно бурлящую, которая представляла угрозу во все века, даже в эпохи деспотизма. С тех пор папский престол получил в лице францисканцев могучее победоносное воинство, армию, которая заполонила все дороги, селения, города; они проникали в лачуги ремесленников, в хижины крестьян, завоевывая сердца простых людей. Трудно даже представить себе степень влияния этого ордена, вышедшего из недр народа, на самые широкие слои населения! Этим объяснялся его быстрый успех и процветание. Число братьев францисканцев увеличивалось с каждым годом, монастыри вырастали повсеместно, а многочисленные терциарии, монахи в миру, сливались с народом, подчиняя себе души. И лучшим доказательством того, что орден францисканцев был порождением родной земли, могучей порослью от плебейского корня, служит то, что именно в нем зародилось национальное искусство — живописцы, предшественники Возрождения, и сам Данте, величайший гений Италии.
За последние дни Пьеру пришлось столкнуться с современными представителями обоих великих орденов далекого прошлого. Францисканцы и доминиканцы, так долго сражавшиеся плечом к плечу за победу церкви, старые соперники, воодушевляемые одной верой, и сейчас еще существовали бок о бок в своих обширных, по внешности процветавших монастырях. Но смиренные францисканцы с течением времени отстранились, отошли на задний план. Произошло это, быть может, и потому, что их роль народных заступников и избавителей кончилась с тех пор, как народ сам стал бороться за свое освобождение, добиваясь политических и социальных прав. Теперь война шла между доминиканцами и иезуитами, ибо те и другие, как искусные проповедники и наставники, не оставляли надежды преобразовать мир согласно своему учению. Шла упорная, непрерывная, ежечасная борьба, борьба всеми средствами, за влияние в Риме, за высшую власть в Ватикане. Однако доминиканцы, возлагавшие надежды на своего покровителя святого Фому Аквинского, не могли не видеть, как рушатся их древние схоластические догматы, и принуждены были пядь за пядью уступать место иезуитам, которые становились все сильнее, ибо шли в ногу с веком. Кроме них, были еще картезианцы в белых суконных рясах — благочестивые, чистые сердцем молчальники, которые, удалившись от мира, жили затворниками в тихих кельях своих монастырей, ища утешения в созерцании и молитве; они немногочисленны, но их орден будет существовать до тех пор, пока будут существовать человеческие горести и потребность в уединении. Были еще бенедиктинцы, последователи святого Бенедикта, в чьем мудром уставе труд почитался священным; они ревностно изучали науки и словесность, внося в них свой вклад, и долгое время содействовали просвещению и цивилизации своими обширными трудами по истории и богословию. Пьеру нравились бенедиктинцы, и, родись он на два столетия раньше, он, вероятно, вступил бы в их орден; но его удивляло, что они возводят на Авентинском холме новый громадный монастырь, на постройку которого папа Лев XIII уже пожертвовал несколько миллионов. Зачем? Разве они в силах собирать жатву на ниве современной науки и науки завтрашнего дня? Ведь прежние работники сменились новыми, ведь старые догматы преградят богословам дорогу в будущее, если у них не хватит смелости самим опрокинуть их. Наконец, в Риме имелось множество менее значительных монашеских орденов, они здесь насчитывались буквально сотнями: это были кармелиты, трапписты, минориты, варнавиты, лазаристы, эвдисты, миссионеры, реколлекты, братья ордена христианского учения; это были бернардинцы, августинцы, театинцы, обсерванты, целестины, капуцины, не считая соответствующих женских монашеских орденов, монахинь ордена св. Клары и множества других, например, визитандинок пли монахинь Крестовой Горы. Каждый из орденов имел свою обитель — иногда скромную, иногда роскошную, многие кварталы Рима были сплошь застроены монастырями, и вся эта братия кишела за высокими глухими стенами, шумела, соперничала, интриговала; шла постоянная борьба страстей и честолюбивых устремлений. Прежние социальные условия, породившие монашеские ордена, давно отошли в прошлое, а они все еще цепляются за жизнь, бессильные и бесполезные, все еще бьются в медленной агонии; и так будет вплоть до того дня, когда в грядущем обществе для них не хватит ни воздуха, ни места на земле.
Возобновив свои хлопоты и посещения влиятельных лиц, Пьер чаще сталкивался не с монахами, а, главным образом, с белым духовенством, светским духовенством города Рима, которое он теперь хорошо изучил. Там и поныне соблюдалась строжайшая иерархия чинов и рангов. На самом верху, при папском дворе, царила высшая духовная аристократия — кардиналы и прелаты, высокопоставленные, знатные, крайне высокомерные, несмотря на показную простоту. Ступенью ниже стояло приходское духовенство, составлявшее как бы класс буржуазии: умные, весьма достойные священники, среди которых нередко встречались истинные патриоты новой Италии. За четверть века итальянское владычество наводнило город целой толпой чиновников и блюстителей порядка, и это привело к неожиданному результату, благотворно повлияв на мораль и нравы римских духовных лиц; прежде в личной жизни католических прелатов женщины играли такую важную роль, что Римом, в сущности, управляли их служанки и любовницы, самовластно распоряжавшиеся в домах этих старых холостяков. Наконец, на последней ступени стояло низшее духовенство, как бы плебейское сословие, представлявшее жалкую и любопытную картину, — целое сборище грубых, грязных, оборванных аббатов, которые, точно голодные псы, бродили возле церквей в надежде отслужить мессу, пьянствовали в подозрительных тавернах вместе с нищими и ворами. Но еще больше занимали Пьера толпы чужеземных священников и монахов, стекавшихся отовсюду, — истинно верующих и авантюристов, честолюбцев и сумасбродов; всех их тянуло в Рим, словно ночных мотыльков на огонь. Снедаемые тщеславием и корыстью, священники разных национальностей, разного положения, всех возрастов, с утра до вечера околачивались вокруг Ватикана, надеясь урвать кусок пожирнее. Сталкиваясь с ними на каждом перекрестке, Пьер не без стыда думал, что он тоже один из них, из этой толпы аббатов, слоняющихся по улицам. Казалось, весь Рим был наводнен постоянным, нескончаемым приливом и отливом черных сутан и ряс всех цветов. Улицы города пестрели от разноцветной одежды семинаристов разных национальностей, которых наставники длинными вереницами выводили на прогулку: у семинаристов-французов рясы были черные, у южноамериканцев — черные с синим шарфом, у североамериканцев — черные с красным шарфом, у поляков — черные с зеленым шарфом, у греков — синие, у немцев — красные, у римлян — фиолетовые, и так далее, и так далее; одеяния эти были украшены каймами и вышивками всевозможных цветов и фасонов. Помимо них, по улицам слонялись монахи разных братств и общин: в белых, черных, синих, серых сутанах, в капюшонах и пелеринах разных цветов — серых, синих, черных или белых. Иногда могло показаться, будто воскрес прежний Рим эпохи папского владычества, будто он цепко и упорно борется за свою самобытность в нынешнем разноплеменном Риме, не желая затеряться в толпе однотонных костюмов одинакового покроя.
Посещая одного прелата за другим, нанося визиты священнослужителям, Пьер часто заходил в храмы, но никак не мог привыкнуть к здешней церковной службе, к своеобразному римскому благочестию, которое крайне изумляло, а порою оскорбляло его. Однажды в воскресное утро он зашел укрыться от дождя в церковь Санта-Мариа-Маджоре, и ему показалось, будто он попал в огромный зал ожидания на железнодорожной станции; несмотря на неслыханную роскошь, ослепительную белизну колонн, купол античного храма, пышный балдахин над главным алтарем, великолепный мрамор исповедальни и особенно капеллы Боргезе, церковь эта совсем не походила на храм божий. В главном нефе, без скамеек, без единого стула, бродили взад и вперед
11
Младенец (итал.).
12
Мадонна рожениц (итал.).
Между тем Пьер упорно продолжал свои хлопоты; скрепя сердце, он вновь и вновь посещал все тех же влиятельных особ, твердо решив, несмотря на неудачи, обойти одного за другим всех кардиналов конгрегации Индекса. Постепенно ему пришлось познакомиться и с другими конгрегациями — своего рода министерствами прежнего папского правительства, теперь уже не столь многочисленными, но все еще необычайно сложными по составу; в каждой конгрегации имелся кардинал-префект, кардиналы члены совета, прелаты-советники и целый штат чиновников. Несколько раз Пьеру довелось побывать в здании Канчеллерии, где заседала конгрегация Индекса, и он едва не заблудился, бродя по бесчисленным лестницам, коридорам и приемным залам; еще в портике, при входе, его охватил озноб от сырости старых стен, и он так и не смог оценить суровую красоту этого голого, холодного палаццо, одного из типичных образцов римского Возрождения, созданного знаменитым Браманте. С конгрегацией Пропаганды веры, где его принимал кардинал Сарно, Пьер был уже знаком, а теперь, переходя от одного прелата к другому в поисках покровительства, в бесконечных хлопотах и визитах, ему пришлось познакомиться и с другими конгрегациями: Епископата, Обрядов, По делам монашествующих и с конгрегацией Собора. Побывал он также в папской консистории, в Датарии, в Пенитенциарии. Весь этот огромный аппарат церковной администрации был создан для того, чтобы руководить всем христианским миром, продолжать завоевания, управлять странами уже завоеванными, обсуждать вопросы веры, нравственности и поведения отдельных лиц, расследовать и карать преступления, давать отпущение грехов, продавать бенефиции. Нельзя и представить себе, какое огромное количество дел каждое утро поступало в Ватикан: здесь разбирались самые важные, самые щекотливые, самые сложные вопросы, требовавшие кропотливого изучения и бесчисленных справок. Приходилось принимать толпы посетителей, стекавшихся в Рим со всех концов христианского мира, отвечать на бесконечный поток писем, прошений, докладов, которые накапливались во всех канцеляриях и распределялись по конгрегациям. Но удивительнее всего было то, что эта колоссальная работа производилась в глубокой тайне, в полном молчании; никаких слухов не просачивалось наружу из трибунала, суда, совета церковных сановников, и весь этот старый механизм, хотя и покрытый вековой ржавчиной, хотя и непоправимо изношенный, работал так слаженно, так бесшумно, что из-за глухих стен не доносилось ни стука, ни сотрясения. Вся церковная политика заключалась в этом: молчать, писать как можно меньше, выжидать. Что за поразительный механизм, отживающий свой век, но все еще могущественный! Пьер чувствовал, что его самого опутала, захватила железная сеть могучей организации, созданной, чтобы властвовать над людьми. Хотя он и видел все трещины, дыры этого ветхого, готового рухнуть здания, но, раз вступив туда, уже не мог выбраться; он путался, бился, метался в безвыходном лабиринте, в бесконечном переплетении интриг и личных интересов, где вечно сталкиваются тщеславие и корысть, продажность и честолюбие, где столько мерзости и столько величия. Как непохоже все это было на тот Рим, о котором мечтал Пьер, и какой гнев охватывал его порою в этой упорной, утомительной борьбе!
Иногда аббат неожиданно находил объяснение фактам, которых прежде никак не мог постичь. Однажды, на вторичном приеме в конгрегации Пропаганды веры, кардинал Сарно заговорил с ним о франкмасонах с такой холодной яростью, что у Пьера сразу открылись глаза. До сих пор он относился к франкмасонам с насмешкой, придавая им столь же мало значения, как иезуитам, он не верил глупым россказням об этих загадочных людях, скрывающихся во мраке, которые якобы обладают безграничной тайной властью и правят всем миром. Его особенно удивляла слепая ненависть, какую вызывало у некоторых духовных лиц самое упоминание о масонах: один прелат, весьма умный и просвещенный, с глубокой убежденностью уверял Пьера, что на собраниях масонской ложи хотя бы раз в год непременно председательствует сам сатана в человеческом обличье. Пьеру это казалось совершенной бессмыслицей. Но он начинал постигать давнишнее соперничество, яростную борьбу римско-католической церкви с другой церковью, своей противницей. Хотя католичество и верило в свое торжество, однако видело в масонстве опасного конкурента, считавшего себя даже древнее по времени, старого врага, который все еще может одержать победу. Вражда объяснялась в особенности тем, что обе эти доктрины притязали на господство над миром, обе создали международную организацию, опутали невидимой сетью целые народы, у обеих были свои тайны, свои догматы и обряды. Бог против бога, вера против веры, завоеватель против завоевателя; точно две конкурирующие фирмы, поместившиеся дверь в дверь на одной и той же улице, они мешали друг другу, и каждая старалась погубить другую. Католицизм представлялся Пьеру ветхим, отжившим, умирающим, но он не верил и в могущество масонства. Он расспрашивал, собирал сведения, стараясь выяснить, действительно ли масонские ложи столь могущественны в Риме, где оба верховных властелина столкнулись лицом к лицу, где папе противостоит великий магистр. Правда, Пьеру рассказывали, что разорившиеся римские князья нередко считали необходимым вступить в масонские ложи, чтобы поправить дела, облегчить свое тяжелое положение и обеспечить будущее своих сыновей. Однако не уступали ли они при этом неодолимым веяньям времени? Не суждено ли масонству также погибнуть, дождавшись торжества идей справедливости, разума и истины, которые оно так долго защищало в царстве мрака, произвола и насилия прежних веков? Ведь это несомненный закон, что победа идеи убивает секту, которая ее пропагандировала, делает бесполезным и даже несколько смешным ореол, которым она себя окружала, стремясь поразить воображение толпы. Карбонарии прекратили свое существование, когда были завоеваны политические свободы, которых они добивались, и в тот день, когда католическая церковь, завершив свою цивилизаторскую миссию, погибнет, исчезнет и ее противник — тайное общество вольных каменщиков, ибо освободительные идеи, которые оно отстаивало, к тому времени уже восторжествуют. В наши дни некогда могущественные масонские ложи играют жалкую роль; скованные традициями, нелепыми обрядами и церемониями, над которыми все потешаются, они вскоре останутся лишь связующим звеном, средством взаимной помощи для членов братства, до тех пор, пока свежий ветер знания, увлекая за собой народы, не сметет с лица земли все отжившие верования.