Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Мы знаем, что Бальзак долгие годы жил в безвестности, знаем о его невзгодах, знаем, что богатство и слава пришли к нему лишь перед самой смертью. Он всегда оставался борцом, он так и не был понят. При жизни произведения его почти не раскупались; лишь после того, как он был замечен за рубежом, Франция соблаговолила обратить взгляд в его сторону. Вокруг него никого не было, он жил в одиночестве, вечно преследуемый кредиторами, прячась от людей с застенчивостью бедняка и с боязливостью человека оклеветанного. У него не было ни единого ученика, который с подобострастием курил бы ему фимиам, о его появлении не возвещали фанфары. Он не занял места ни в Академии, ни в палате пэров. Его не считали ни королем, ни божеством, и он сошел в могилу, не думая дерзновенно о том, что он явился основателем новой династии или новой веры.
Да, Бальзак скончался в крестных муках, как мессия великой натуралистической школы. Сказанное им новое слово, слово, над которым потешались и к которому не желали прислушаться, стало после его смерти завоевывать умы. Работа эта шла подспудно. Одинокий
Что до Виктора Гюго, то ему досталось при жизни столько славы, что умри он завтра в забвении, у него не было бы никаких оснований для жалоб. Разумеется, он тоже сражался за и идеи. Но сколь лестны были для него эти сражения, каким триумфом оканчивалась для него каждая схватка! В его распоряжении была целая армия. Когда он выступал в поход, один паж нес его латы, другой — шлем, третий — копье. Пока он вел бой, наемный оркестр играл победные мелодии. Ему были возданы все почести, он изведал все блага. Он состарился под бременем собственных лавров, и если он не согнулся, то лишь благодаря своим могучим плечам. О его блистательной жизни я уже говорил: о такой жизни читаешь только в сказках. Сегодня, дожив до семидесяти семи лет, он может считать, что держит мир в своих руках, что он божество поэзии, которому поклоняются народы, и что с его кончиной померкнет солнце.
Но Виктор Гюго, за которым шли толпы приверженцев, не оставит после себя ни одного ученика, который воспринял бы и упрочил веру своего учителя. Весь этот шум, окружающий писателя при жизни, после его смерти мало-помалу утихнет. Интерес к нему со временем пропадет, и его за многое станут порицать. А почему? Да потому, что Гюго-новатор совершил ошибку: поэт принес в литературу лишь свою собственную фантазию; он не сумел почувствовать главного течения века, устремленного к точному анализу, к натурализму. Потомки недорого дадут за всю эту средневековую чепуху, которая не обладает даже исторической достоверностью. Они будут дивиться тому, что мы без смеха могли воспринимать такое гигантское нагромождение глупостей и ошибок. В Гюго будут искать философа, критика, историка, романиста, драматурга, но обнаружат в нем только лирического поэта. Место, которое ему отведут, будет очень значительным, однако — и это можно утверждать наверняка — все столетие отдано ему не будет, ибо вместо того, чтобы наполнить столетие светом, он едва не закупорил его густой массой своей риторики. Он не стремился к жизненной правде, он не был человеком своей эпохи, что бы на сей счет ни говорили; и уже одно это объясняет, почему значение Бальзака со временем будет расти, между тем как Виктору Гюго на своей высоте не удержаться.
Разумеется, гений остается гением и красота живет вечно. Вот почему я имею сейчас в виду только судьбу литературных школ, то, какими путями может пойти развитие в грядущем столетии. В последователей Виктора Гюго я не верю, романтизм исчезнет вместе с ним, подобно тому как исчезнут яркие лохмотья, из которых он сшил себе царственное одеяние. Напротив, я верю в последователей Бальзака, ибо сама жизнь нашего века нашла в них свое воплощение. Виктор Гюго останется в истории литературы яркой индивидуальностью и наилучшая услуга, какую после его смерти могли бы оказать ему преданные друзья, заключалась бы в том, чтобы подвергнуть тщательнейшей чистке его огромное наследие и отобрать из него пятьдесят — шестьдесят безупречных вещей, подлинных поэтических шедевров, которые он за всю свою жизнь написал. Из них получился бы сборник, равного которому нет ни в одной литературе. И потомки склонились бы перед бесспорным королем лирических поэтов. Но если потомству достанется весь ворох его сочинений, то можно опасаться, как бы эта невероятная мешанина из превосходных, посредственных и просто скверных вещей не вызвала отвращения; а у Гюго есть вещи неудобоваримые, есть у него стихи почти пародийные. Разумеется, в том случае, если никто не осмелится составить сборник, о котором я говорю, такая книга возникнет сама собою, ее создаст время — пустая порода отсеется, и сохранится лишь чистое золото.
Заканчивая, я хочу затронуть один еще более деликатный вопрос. Приближенные Виктора Гюго уверяют, будто в столе у мэтра хранится больше двадцати томов неизданных произведений. Опять же, как я слышал, он скопил эти произведения для того, чтобы оставить после себя значительное количество вещей, которые будут публиковаться постепенно, в сроки, установленные его завещанием. Механику этого дела можно себе представить: если, к примеру, наберется материала на двадцать томов и ежегодно будет выходить один том, издание посмертных произведений поэта растянется на двадцать лет, хотя сам
Лично я усматриваю в этом высокомерную претензию божества, стремящегося пересилить смерть. Гюго намерен жить среди своих учеников и приверженцев даже после того, как физически он уже перестанет существовать. Он оставляет здесь свое слово, ежегодно он будет подниматься из гроба, чтобы воскликнуть: «Послушайте, я здесь!» Это поистине великолепно, это говорит о редкостной энергии. Однако к гордыне тут, видимо, примешивается и прозорливость. Возможно, Виктор Гюго чувствует крах романтической школы. Он, разумеется, не слишком-то верит в таланты своих учеников, которые его переживут, и предпочитает сам продолжать борьбу из глубины могилы. Пока шпага в его руках, он считает победу обеспеченной. Посмертные произведения — это та решающая сила, которую он держит в резерве. Если кто-нибудь посягнет на его память, они ответят за него, и критики придут в замешательство.
Увы, этот честолюбивый расчет Виктора Гюго обернется против него самого. Время идет вперед, ничто не стоит на месте, и новые поколения все меньше и меньше понимают прошлое. Не приходится сомневаться, что если вторая серия «Легенды веков» не имела такого успеха, как первая, то объясняется это тем, что она появилась в иное время. Вкус к современному, стремление к жизненной правде, к анализу возросли до такой степени, что добили романтизм окончательно. Публику, мало-помалу привыкшую к правдивому изображению современных нравов, уже невозможно привлечь средневековыми легендами, ангелоподобными и демоническими героями, всей этой мишурной риторикой 1830 года. Отсюда и довольно холодный прием, оказанный «Легенде веков». Но развитие на этом не остановится, с каждым годом движение к натурализму будет все более стремительным. И вы представляете себе, что получится, если в течение двадцати лет книги Виктора Гюго будут попадать в руки публики, которая станет читать и понимать их все меньше и меньше? Произведения, написанные поэтом в старости, неизбежно окажутся слабее тех, что созданы им в молодые и зрелые годы. Если интерес к нему пропадает уже сегодня, когда он еще здравствует, то что же произойдет после его смерти? При появлении пятого тома публика взмолится о пощаде, и с выходом каждой следующей книги падение будет все более глубоким.
АЛЬФРЕД ДЕ МЮССЕ
Я буду говорить об Альфреде де Мюссе. Уже давно я собираюсь посвятить очерк любимому поэту, чье имя будит во мне самые дорогие воспоминания юности. И вот случаи представился: г-н Поль де Мюссе, переживший своего брата, опубликовал книгу: «Биография Альфреда де Мюссе. Его жизнь и его сочинения», анализ которой позволит мне осуществить мою давнюю мечту.
Но прежде, чем открыть книгу Поля де Мюссе, я хочу открыть свое сердце. Было это около 1856 года, мне шел семнадцатый год, я рос в одном из уголков Прованса. Я нарочно указываю время, потому что как раз в ту пору молодежь переживала страстное увлечение литературой. Нас было три друга, три проказника, еще протиравших штаны на школьной скамье. В дни каникул, в дни, которые можно было урвать от занятий, мы попадали наконец на деревенский простор и носились как безумные; мы жаждали вольного воздуха, жаркого солнца, нас влекли тропинки, терявшиеся на дне оврагов, и там мы чувствовали себя на свободе, там мы были хозяевами. О, наши бесконечные прогулки по холмам, затем отдых где-нибудь в роще, на берегу ручья, а потом, поздним вечером, возвращение домой по густой пыли проселочных дорог, скрипевшей у нас под ногами, как свежий, только что выпавший снежок! Наслаждались мы и зимним холодом, нас забавляло, как весело звенит затвердевшая земля, схваченная морозом, и мы отправлялись в соседнюю деревушку, уплетали яичницу, радовались чистым и ясным небесам. Летом мы все время проводили у реки, чуть ли не жили там — купанье было нашей страстью: мы целыми днями плескались в воде и выходили на берег лишь для того, чтобы поваляться на мягком горячем песке. А осенью нами овладевала другая страсть: мы становились охотниками, впрочем, охотниками довольно безобидными, ибо охота служила нам только поводом для долгих прогулок. Надо сказать, что в Провансе совершенно нет дичи, ни крупной, ни мелкой, нет там ни зайцев, ни куропаток. На одного кролика приходится десяток охотников. Иногда удается подстрелить несколько дроздов или мелких птичек — жаворонков, садовых овсянок, зябликов. Но нам было все равно. Если время от времени мы и делали выстрел, то лишь ради удовольствия произвести шум. Такие прогулки обычно заканчивались под сенью какого-нибудь дерева, где, растянувшись втроем на земле и глядя в небо, мы поверяли друг другу и увлечения.
А увлекались мы в ту пору прежде всего поэзией. Мы гуляли не одни: в карманах или охотничьих сумках у нас были книги. В течение целого года нашим безусловным кумиром оставался Виктор Гюго. Он покорил нас своей могучей поступью гиганта, он нас восхищал силой своего красноречия. Мы знали наизусть множество стихотворений и, возвращаясь в сумерки домой, шагали в такт с его стихами, звучными, как голос трубы. Но однажды кто-то из нас принес томик Мюссе. В этой провинциальной глуши мы жили в полном неведении, учителя избегали говорить нам о современных поэтах. Чтение Мюссе пробудило наши сердца. Он привел нас в трепет. Я не вдаюсь здесь в критический анализ, я просто рассказываю о том, что чувствовали три мальчугана, оказавшись на лоне природы. Нашему культу Виктора Гюго был нанесен страшный удар; постепенно мы стали ощущать холодок, стихи его начали выветриваться из нашей памяти, мы уже не носили с собою его «Восточные поэмы» или «Осенние листья», — в наших ягдташах безраздельно царил Альфред де Мюссе.