Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Я отлично вижу, что в основе всего этого — предвзятая идея, а тезисная драматургия меня всегда раздражала. Конфликт здесь к тому же мелодраматичен. Хотите знать, что меня покорило? Подкупающая простота фабулы. Ни одного из тех театральных эффектов, которые столь обычны у нас, на французской сцене. Эпизоды спокойно сменяют друг друга, занавес падает во время разговора между действующими лицами, конец и начало каждого акта кажутся случайными. Это — трагедия с современными персонажами. Господин д’Эннери пожал бы плечами и сказал бы, что все это очень неловко скроено.
Я как раз вспомнил о «Громком деле» [9] — пьесе, которая странным образом родственна «Гражданской смерти». Как топорно построена первая из этих
9
«Громкое дело»(1877) — мелодрама д’Эннери и Кормона.(прим. коммент.).
Вспомним, например, эпизод, когда Жан Рено находит свою дочь Адриенну. Тут и каторжане в парке, и девушка, услыхавшая во сне некую фразу, и отец в красном казакине, испускающий вопли, способные поднять на ноги всех обитателей замка. Все здесь крикливо и вульгарно, как раскрашенная лубочная картина. Напротив, итальянский автор, кажется, и не подумал о том, какой эффект он мог бы извлечь из возвращения преступника с каторги. Его каторжанин входит, садится и разговаривает примерно так, как это и происходило бы на самом деле. Потом — две сцены с Эммой. Девушка боится его, что вполне естественно. Вот и все, — этого достаточно, чтобы сердца зрителей сжимались от глубокого волнения.
В «Гражданской смерти» каждый эпизод разработан с такой простотой. Интрига, не усложняясь, движется от начала пьесы к ее концу. Ничто не введено в сюжет с целью удовлетворить дурной вкус большинства публики. Коррадо отнюдь не невиновен, как Жан Рено; он убил человека, родного брата своей жены, и это убийство придает его фигуре значительность; он не похож на того картонного человечка из нашей мелодрамы, за которым гонятся власти и невинность которого обнаруживается лишь в пятом акте.
Заметьте, что «Гражданская смерть» имела в Италии огромный успех. На французский язык эта пьеса не переведена, но мне кажется, что перевод ее делал бы в Порт-Сен-Мартен очень скромные сборы [10] . Дело в том, что наша публика очень испорчена. Ей нужны хитроумные драматургические нагромождения. Ее приучили к роману-фельетону и мелодраме, где герцоги и каторжане заключают друг друга в объятия. Большинство критиков сами требуют от театра глупости; для того чтобы творить шедевры подобного рода, автору не нужны ни наблюдательность, ни аналитические способности, ни стиль — все это может только помешать ему. Театр, твердят критики, — это именно то, а не другое; кажется, будто они обучают столяров-краснодеревцев. Они создают свод правил, которому должна подчиниться пустота, — дальше уж идти некуда.
10
После того как эта статья была написана, г-н Огюст Витю поставил в Одеоне перевод «Гражданской смерти»; спектакль не имел никакого успеха.
Так нет же, театр — это вовсе не то, что они думают! Абсолютного не существует. Театр определенной эпохи оказывается таким, каким его делает данное поколение писателей. На нашу беду, мы чудовищно невежественны и невероятно тщеславны. Литературы соседних народов для нас как бы не существует. Будь мы более любопытны, более образованны, мы давно уже прочитали бы «Гражданскую смерть» и увидели в ней убедительное опровержение наших французских теорий. Эта драма задумана в полном соответствии с драматической формой, которую я проповедую все то время, что занимаюсь театральной критикой; и форма эта, видимо, не так уж плоха, если вся Италия с воодушевлением приняла «Гражданскую смерть».
Впрочем, довольно об этом, — я чувствую, что опять оседлал своего конька, а ведь я собирался прежде всего говорить о Сальвини. Я питал недоверие к итальянским актерам, мне казалось, что они позволяют себе безудержный произвол. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что незаурядному таланту Сальвини свойственны мера, тонкий вкус, анализ. Ни одного лишнего жеста, ни одной неточной интонации. На первый взгляд он кажется чуть ли не бесцветным, и лишь спустя известное время вас захватывает эта игра, отличающаяся такой простотой, таким глубоким расчетом, такой мощью.
Приведу несколько примеров. Чудесно его появление в роли беглого каторжника, человека смиренного и страдающего, измученного и затравленного. Но еще больше меня поразило то, как он произносит длинный монолог о своем побеге. Внезапно драматический тон сцены уступает место комедии. Актер понижает голос, словно его кто-то может услышать; он рассказывает почти шепотом, но постепенно возбуждается и, наконец, даже смеется над тем, как ловко обманул часовых. Во Франции нет ни одного актера, который бы догадался так понизить голос. Всякий рассказывал бы о побеге, вращая глазами и неистово размахивая руками. Может быть, Сальвини производит такое сильное впечатление именно простотой своей игры.
Боюсь, что мне пришлось бы рассказать одну за другой все сцены. Во время разговора с доктором, а позднее, в сцене с Розалией, когда Сальвини роняет голову на грудь женщины, которую он так любит и которую должен потерять, он поднимается до высочайшей патетичности. Мне не хотелось бы никого огорчать, но раз уж я сравнивал «Гражданскую смерть» с «Громким делом», то я могу позволить себе и сопоставление Сальвини с Дюменом. Нужно увидеть первого, чтобы понять, как бестолково кричит и суетится второй. Вся игра Дюмена в роли Жана Рено фальшива и утомительна в сравнении с игрой Сальвини, такой гибкой и такой правдивой. Сальвини познал душу человеческую, он изучает ее оттенки, перед нами настоящий мужчина, и этот мужчина — плачет.
Но он был в особенности великолепен в последнем акте, когда его герой умирает. Никогда я не видел, чтобы на театре так умирали. Сальвини с такой правдивостью подходит к порогу смерти, что зал замирает от ужаса. Это в самом деле умирающий — на глаза его ложится пелена, лицо бледнеет и искажается, руки и ноги цепенеют. Когда Эмма по просьбе Розалии подходит к нему и зовет его: «Отец!» — он на мгновение возвращается к жизни, его уже мертвое лицо, страдающее и прекрасное, озаряется отблеском радости, и руки его дрожат, и голова, сотрясаемая предсмертным хрипом, клонится долу, а последние его слова теряются, они уже не слышны. Конечно, на театре это делали нередко, но, повторяю, никогда еще не играли с такой напряженной правдивостью. Наконец, есть у Сальвини гениальная находка: он полулежит в кресле, а когда, склонив голову к Эмме, он умирает, то кажется, падает подрубленное дерево, сила тяжести увлекает его, он, соскользнув с кресла, падает наземь, а тело его катится по сцене, до самой суфлерской будки, — стоящие вокруг него расступаются с криком ужаса. Чтобы отважиться на это, нужно быть великим актером. Неожиданный эффект необычен. Недаром зрительный зал поднялся, как один человек, и, сотрясаемый рыданиями, наградил артиста овацией.
Труппа, выступающая вместе с Сальвини, превосходна. Я особенно отметил убежденность, с которой играют эти итальянские актеры. Они ни разу не смотрят на публику. Кажется, что для них зал не существует. Слушая, они направляют взгляд на говорящего, а произнося реплику, они вполне натурально обращаются к персонажу, который слушает. Ни один из них не выходит вперед, к будке суфлера, наподобие тенора, собирающегося запеть эффектную арию. Они поворачиваются спиной к оркестру, входят, говорят, что им надо сказать по роли, и уходят, — уходят совершенно естественно, ничуть не стараясь задержать на собственной персоне взгляды зрителей. Все это как будто мелочи, но это необыкновенно важно — в особенности для нас, во Франции.