Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Якуяма. Почтенный друг мой, они не нанимают для этой работы шпионов. Они — партия. Они рассказывают и читают то, что им нравится, что им нужно для жизни. Вы не заставите их распространять наши проповеди. Наконец они ничуть не скрываются, и я уважаю их. А ваши парикмахеры стригут сорок лет свои доходы, играют в карты и от нечего делать выдумывают для вас очередные сводки, чтобы не потерять права на пенсию.
Мурусима. Не так просто, не так просто. Прослушайте маленькую историю. На Цейлоне, дорогой капитан, есть насекомые, так называемые филиссы, совсем
Якуяма. Я представляю, чем это однажды закончится: вы посеете шпионов, а вырастут повстанцы. Я не ботаник, простите меня. Я солдат. Эти семена, которые похожи и на то и на се, мне кажутся подозрительными. Мы уже вырастили столько своих парикмахеров и поваров, что при желании могли бы обстричь весь Китай или отравить его по любому способу. И, однако, этого нет.
Он махнул рукой.
— Яйца ваших филисс обладают еще одним отвратительным качествам: из них часто вылупляется не то, чего ждешь.
Мурусима. Значит, разведки больше не существует?
Якуяма. Господин Мурусима, существуют политические деятели и партии. Разведка, позвольте мне думать, — метод, не цель. Я прошу вас быть счастливым на новой работе.
Тогда Мурусима сказал ему:
— Слушайте, вы — дохлая моль! Вы развязали себе язык, потому что работаете на самой глупой нашей границе. Здесь не много надо ума. Но что бы вы стали делать, будь вы посланы разводить хлопок в Персии, вблизи от советской Туркмении и Афганистана? Там у нас авиабаза. В одном переходе от туркменов, в одном — от афганцев. Что бы вы стали делать на нашей абиссинской концессии, самолеты которой одинаково угрожают итальянцам в Киренаике и англичанам в Аравии? Что бы вы стали делать на нашей каучуковой концессии на Борнео, самолеты которой угрожают и Англии и Голландии? Разве мы знаем, с кем будем воевать раньше? Разведчик ненавидит и любит в деле, но дело его — как микроб — невидимо до времени. Вы чаще думайте, о чем я сказал. Ступайте.
Эшелон с женами и детьми летчиков двигался из Украины на Дальний Восток. В конце двадцатого дня перевалили Урал. Весна отстала у Вятки. В лохмотьях мокрых гор, сырых лесов повалила Сибирь, еще не отошедшая от зимы.
Все ехали впервые и, как всегда в путешествии по незнакомому месту, вспоминали слухи, рассказы, отзывы дальних знакомых, перечитывали письма мужей и, не умея представить, что встретит их у берегов океана, нудно и мелочно, помногу раз пересказывали свои личные странствия из Украины в Крым или из Белоруссии на Кубань. А потом письма надоели, рассказы опротивели, и многие весь день валялись на койках. Еще до Урала было решено выбрать старостиху эшелона и организовать быт. Эшелон двигался медленно, валяться на койках не было сил. Выбрали Клавдию Голубеву, муж которой работал в «истребиловке», как запросто называли женщины истребительную авиацию.
Чем далее на восток, тем все глуше и однообразнее становилась природа. Нескончаемые леса, долгие ветры, длинные, чуть ли не на день, тучи. Тянется такая туча километров триста, пляшет ветер сутки-двое, идет лес черно-зеленой полосой неделю, — и кажется едущим, что вступают они в дикую, необжитую землю, где все огромно — и тучи, и леса, и одиночество. Украинскую весну вспоминали, как прошлогоднюю. «Так и постареть недолго, пока доедешь», — говорили они. И чем далее на восток, тем все медленнее шел эшелон, тем все дольше стоял он на маленьких станциях с молчаливыми людьми, пропуская вперед себя товарные маршруты и составы с вербованными рабочими.
Народу на восток шло много. Ехали одиночки, семьи, бригады, колхозы. Ехали землепашцы, рыбаки, плотники, горняки.
После Байкала стали попадаться рабочие поезда и с востока на запад.
— Из какого города? — спрашивала их Голубева.
— С девятого номера, — охотно отвечали едущие на запад. — Заезжайте когда, — городок что надо!..
— С девятого?
— Проедешь химкомбинат и не сворачивай на большой тракт, а узкоколейкой — на рудники. Тут тебе и тридцать восьмая и девятая зараз.
— Города какие по дороге?
— Города в стороне, да орс-то свой, чего тебе города… Свой совхоз, своя ферма, театр под боком, — на кой тебе ляд города?
И так было уже несколько раз, что едущие с востока на запад не называли никаких городов или, наоборот, забрасывали названиями тех городов, где они были завербованы или где отдыхали после работы, а чаще выкрикивали названия железнодорожных станций.
Люди, едущие обратно, знали географию по номерам своих строек. У них был свой язык, своя география.
— И куда народ только девают? — говорили между собой женщины. — Едут и едут, а городов больших нет, сел больших не видно, на станциях пустота.
Когда жены пробовали поторопить свой вагон, им говорили ехидно ленивые станционные люди:
— Э, были бы вы у нас вербованные, мы бы сейчас к начальнику станции: пропускай, не держи, строители социализма едут. А то что — домохозяйки! На вас и малой скорости жалко. Вы до какого собственно места стремитесь?
— Места наши темные, — отвечали женщины. — Полустанок шестой километр, почтовый ящик восемьдесят один.
— Сроду таких фокусов не видели, чтобы живых людей в почтовый ящик адресовали. Вроде посылки идете.
А время шло, и мало-помалу весна обогнала эшелон. За Благовещенском была еще весна, третья по счету в этом бродячем году, но через ночь или две внезапно, как буря, ворвалось в окна вагона лето. Оно наполнило воздух ветром, жаром, пылью; и начался дождь, великий летний дождь Востока.
Сначала он шел плечо в плечо с солнцем, но, разойдясь, подчинил себе и солнце и ветер.
Отдельными лучами шныряло теперь солнце в сером, сыром воздухе, полном мелькающих капель, иногда зажигая их. Тогда казалось, что дождь горит, и начинало чадить от раскисшей земли.
Полустанок шестой километр был безлюден. Вагон отцепили ночью. Душным стоячим воздухом, пропитанным парами испаряющегося дождя, дышать было трудно, как в прачечной.
«Что-то даст утро?» — думали женщины, ворочаясь в бессоннице и слушая встревоженными ушами звук великого здешнего безлюдья.
Ни звери, ни птицы не нарушали ночи. Она стояла, брошенная жизнь. Утро пришло без прохлады, без щебета птиц, без громких голосов, не настаивая, что оно утро, и могло назваться вечером, если в том была бы надобность.